Репетилов

Иллюстрация к комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума»

 

Владимир Рецептер

Играя роль Чацкого, самой неудобной для себя я находил сцену с Репетиловым. Я, Чацкий, решаю уезжать, велю, «чтобы скорее подавали» ту самую карету, и вот из-за какого-то пустяка — кучера «нигде, вишь, не найдут», приходится выслушивать излияния чуждого и лишнего в этот момент, назойливого болтуна Репетилова.

И все же неудобство рождалось не только оттого, что Чацкому здесь больше нечего делать, а еще и потому, что возникала новая,— может быть, уже не за героя, а за самого себя? — неловкость: зачем было грубить Репетилову, обрывать его, проявлять оскорбительное пренебрежение? В самом деле, появляется этот смешной персонаж, раскрывает Чацкому свои объятия, клянется в дружбе, а тот в ответ: «Да полно вздор молоть»,— так резко, раздраженно. Или: «Послушай! Ври, да знай же меру». (Как будто соответствующая мера может оправдать само вранье.) Откуда у Чацкого это высокомерие, отгороженность? Разумеется, дело актера — оправдать поведение своего героя, и здесь, кажется, все можно списать на любовное поражение Чацкого, крушение его надежд. Но куда девалась его ранимость, та самая «чувствительность», которой от природы наделен этот герой? Ведь он видит, кажется, что по какой-то причине необходим Репетилову, что тот хватается за него, как за соломинку. Сначала он говорит о чрезвычайной значительности этой встречи, потом о необычайной или сверхъестественной силе своего дружеского чувства к Чацкому, о дружбе, переходящей в любовь, не знающей никаких границ и пределов; о преданности, которую более не найти в целом мире, и о странной болезненности этого чувства — «роде недуга», ради которого готов отказаться от семьи, мира и даже жизни.

Я нарочно монолог Репетилова пересказываю, что называется, своими словами, чтобы насторожить себя и читателя. В том, что Чацкий называет «вздором», ему самому, возможно, слышится нечто отнюдь не вздорное, однако неприятное для слуха. Что же? Быть может, Чацкому более всего неприятно слышать репетиловские притязания на особые, мистически родственные отношения с ним потому, что он и сам чувствует их основательность? Да и как себя вести терпящему крушение герою, когда он, в довершение собственных бед, оказывается вынужденным смотреться в колеблющееся, нетрезвое, искаженное свое изображение? Позже Репетилов признается в этом «двойничестве» с Чацким почти прямо: «Мы с ним… у нас… одни и те же вкусы…»

Кажется, нет нужды ломиться в открытую дверь: сама фамилия Репетилова указывает на некое повторение, а по Далю — «протверженье» чего- либо, то есть появление этого героя предполагает какую-то повторяемость или повторность. Но что, как и для чего «протверживает» Репетилов?

Дело-то идет к развязке, сюжет практически исчерпан (отвечая на письмо П. Катенину и излагая план комедии, Грибоедов эту фигуру даже не упоминает; с точки зрения плана, персонаж, таким образом, оказывается лишним); но в самом замысле и особенно в композиции «Горя от ума» Репетилов необходим, как второе ведущее колесо на оси, без которого карета не только не доедет до места, но и просто перевернется…

Репетилов повторяет главного героя комедии смыслово и последовательно, так как в хронологическом аспекте он Чацкому предшествует. Блистательный парадокс грибоедовской композиции заключается именно в том, что история Репетилова предваряет историю Чацкого и, таким образом, призвана служить, как для героя, так и для читателя и зрителя, предостережением от повтора… В положении героев много симметрии, даже визуальной.

Чацкий, едва появившись, падает к ногам разлюбившей его Софьи. Репетилов, будто передразнивая его, спотыкается о порог и растягивается у ног Чацкого…

И тот, и другой при встрече со своим «предметом» оживлены и говорливы; оба, перебирая московских знакомых, рисуют галерею узнаваемых портретов с чертами комического свойства; оба получают афронт.

Наконец, и тот, и другой уезжают в неизвестном направлении, воспользовавшись пресловутою каретой.

Чацкий:

…пойду искать по свету. Где оскорбленному есть чувству
уголок! — Карету мне, карету! (Уезжает.)

Репетилов:

 Куда теперь направить путь?
А дело уж идет к рассвету. Поди, сажай меня в карету, Вези куда-нибудь.
(Уезжает.)

Но эта внешняя повторяемость не слишком бросается в глаза прежде всего потому, что репетиловский сюжет вставной и разрешается до основной развязки. Если бы поменять местами оба эти отъезда, то прием сразу обнаружил бы свое зеркальное свойство…

Репетилов оттого и остается до сих пор фигурой явно неразгаданной, что на протяжении многих лет театральная и критическая традиция настойчиво производит неравное и несправедливое распределение драматизма между двумя комедийными героями. Вся драма достается Чацкому, тогда как Репетилов вынужден довольствоваться ролью пустого шута. Между тем у Грибоедова и в смешном виде, и в трагическом положении оказываются они оба.

«Я сам? не правда ли, смешон?», — переспрашивает Софью Чацкий, но мы почему-то герою не верим и над ним не смеемся.

«Я жалок, я смешон…», — самоуничижается Репетилов, и мы принимаем его слова за чистую монету. И правда, во всех случаях, когда мне приходилось встречаться с Репетиловым — сыгранным или нарисованным, перед глазами возникала фигура полнокровная, обаятельная в своей бесшабашной легкомысленности, вполне соответствующая театральному амплуа «фата» или «простака».

Роль Репетилова часто предлагается стареющему «герою», которому пора, как говорят на театре, «переходить» в новое качество характерного артиста, поэтому нередко случается, что Репетилова играет «бывший Чацкий», и тут невольно подчеркивается то двойничество персонажей, о котором у нас зашла речь.

В спектакле Репетилов в полной мере соответствует той характеристике, которую он сам себе дает при появлении: «Вот фарсы мне как часто были петы, что пустомеля я, что глуп, что суевер… Пожалуй, смейся надо мною, что Репетилов врет, что Репетилов прост… Я жалок, я смешон, я неуч, я дурак…» «Вот странное уничиженье!» — замечает по этому поводу Чацкий, но ни он сам, ни мы, кажется, никогда не придавали значения отмеченной странности. Репетилов так торопится объявить, кто он такой, каков он и как следует к нему относиться, так настаивает на этой, вполне определившейся своей роли, что мы вместе с Чацким полностью сдаемся этому напору: «…ругай меня…», «…смейся надо мною…», «…зови меня вандалом»…

Но все же Репетилов — не карикатура, а портрет. «Портреты и только портреты входят в состав комедии и трагедии… Карикатур ненавижу, в моей картине ни одной не найдешь»,— объяснял Грибоедов Катенину. Совершим же попытку всмотреться в репетиловский портрет без предвзятости, смывая поздние краски театральных дорисовок.

Я не претендую здесь на роль первопроходца. Был один человек, который ратовал за нарушение традиции в трактовке роли Репетилова. Он находил, что «наши актеры не понимают» комедию, «в особенности роль Репетилова», которым он очень восторгался… «Наши актеры изображают Репетилова комиком». Он же считал этот тип «глубоко трагическим». Зритель, о котором идет речь, так часто читал своим детям эту комедию и объяснял ее им, «что в конце концов у него явилось желание самому сыграть эту роль для того, чтобы показать, как он понимал ее. Он сообщил о своем намерении некоторым друзьям, предложившим ему устроить у них любительский спектакль и представить последнее действие бессмертной комедии. В Петербурге много говорили об этом интересном спектакле». «Мой отец,— вспоминает дочь упомянутого зрителя,— хотел выступить перед публикой, лишь когда он будет хорошо подготовлен, и играл только перед своими детьми. Как всегда, он страстно увлекался новой идеей и играл очень серьезно, вскакивал с пола, как бы упав при входе в комнату, жестикулировал и декламировал. Полные удивления, мы следили за его игрой…»

Пора раскрыть инкогнито и напомнить, что речь в рассказе идет о Ф. М. Достоевском, который до конца дней сохранял серьезное намерение и литературно, и сценически истолковать комедию Грибоедова. За десять дней до смерти он размышлял в присутствии А. С. Суворина: «Чацкий ему был несимпатичен. Он слишком высокомерен, слишком эгоист. У него доброты совсем нет. У Репетилова больше сердца».

Тут, разумеется, другая крайность, однако этот литературный факт стоит привести для того, чтобы хоть как-то уравнять шансы героев на читательскую объективность.

Попробуем переслушать «магнитофонную запись». «Вот фарсы мне как часто были петы…»

Мы-то фарсом называем одну из разновидностей комедийного жанра. Но ведь не «фарс», а «фарса». По Далю, здесь открывается «шалость», нечто вроде «дразнилки». «Словарь языка Пушкина» дает слову более негативный, подчас зловещий смысл: «Фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная…» или еще хлеще: «…гадкая фарса в огромной драме». Важно и то, что не сам Репетилов так о себе думает, а так о нем говорят другие, не стесняясь его присутствием. И даже не просто говорят, а «поют». Таким образом, мнение о Репетилове как о пустомеле и глупце приобрело свой привычный, легко запоминающийся мотив.

Одно из двух: либо Репетилов хочет эти «фарсы» о себе зачеркнуть и опровергнуть, хотя бы во мнении Чацкого, либо он почему-то заинтересован в том, чтобы маска дурака осталась при нем.

Посмотрим еще раз сцену первого появления нашего героя.

«Репетилов (вбегает с крыльца, при самом входе падает со всех ног и поспешно оправляется): …Тьфу! оплошал — Ах, мой создатель!.. Хвать, об порог задел ногою и растянулся во весь рост…»

Грибоедову, как видим, мало ремарки, подробной и недвусмысленной, ему почему-то нужно, чтобы и сам Репетилов эту мизансцену подчеркнул и прокомментировал.

Приведя отрывок из романа Л. Н. Толстого «Декабристы», Ю. М. Лотман делает замечание, одновременно относящееся и к «Евгению Онегину»: «Характерно, что способность споткнуться (курсив мой — В. Р.) здесь связывается не с внешними условиями, а с характером и воспитанием человека. Душевное и физическое изящество связаны и исключают возможность неточных или некрасивых движений и жестов».

Итак, перед нами появился человек неуклюжий, нескладный. Спотыкающийся. Неудачливый. Оплошный. «Тьфу! оплошал…» Перед нами неудачник. Он сам об этом скажет чуть позже, уже без шуток и обиняков, ни на кого не ссылаясь: «…да неудачи встретил, как, может быть, никто и никогда…»

Служба его «по статской» была неудачна, хотя он сделал, кажется, все, чтобы карьера вынесла его наверх. Наметив цель и пускаясь ради нее во все тяжкие, включая скрытые взятки, Репетилов женился на дочери будущего министра. Но ни приданого, ни больших чинов он не получил. Кроме обычных для него ¦неудач, были и уважительные причины: придерживал трусливый тесть, обходили беззастенчивостью соперники. Путем горького опыта Репетилов убедился, что служба в его время губительна для человеческой естественности и не стоит душевных усилий. Хотя в отличие от Чацкого он шел к этому выводу с черного хода, но важно, что к моменту появления на сцене Репетилов так же, как и Чацкий, решительно отвергает службу.

Чацкий.

Служить бы рад, прислуживаться тошно…

Репетилов.

Тьфу! служба и чины, кресты — души мытарства…

Этот вывод может говорить и об уме, и о достаточной глубине героя: дурака ведь и собственный опыт не может ничему научить.

Службист Фамусов, с которым Чацкий хотел бы примириться во имя желанного родства, полагает за правило «порадеть родному человечку». Службист фон Клоц, ставший тестем Репетилову, наоборот, боится упрека «за слабость будто бы к родне». Но, несмотря на кажущуюся противоположность, оба они одного поля ягоды, и отмеченная разница лишь подчеркивает перевернутую зеркальную отраженность брака предполагаемого (Чацкий — Софья) и уже заключенного (Репетилов — дочь фон Клоца). Здесь Репетилов успел забежать вперед Чацкого: думается, семейная идиллия вряд ли спасла бы Чацкого от скуки и разочарования, хотя он в отличие от Репетилова собирается жениться по любви, а не по расчету.

В решении Александра Андреевича Чацкого связать свою судьбу с Софьей Фамусовой есть известная доля умозрительности, хотя и вполне бескорыстной. И правда, почему Чацкий не возвратился к любимой еще два или хотя бы год назад, ведь по обычаям времени она могла бы вступить в брак и шестнадцати, и даже пятнадцати лет? Нельзя хотя бы не попытаться ответить на этот простой, но резонный вопрос. Очевиднее всего, герой поставил себе целью рассмотреть в путешествиях какие-то другие возможности, и только завершив круг своих духовных исканий («Три года не писал двух слов»), отказавшись от чего-то далекого, безусловно, во многом разочарованный («Где ж лучше? — Где нас нет»), вернулся мыслью к подруге своих ребяческих игр. На наших глазах Чацкий заново увлекается своею выросшей красавицей и в чаду новой влюбленности буквально рвется к браку с ней: «Пусть я посватаюсь, Вы что бы мне сказали?»

Ну а если бы не опоздал, если бы женился, что тогда?

Комедия построена точно. Едва Александр Андреевич успевает в третьем действии вновь «занестись надеждами», как ему навстречу появляется чета Горичей, не так давно вступивших в брак, кажется, «по любви». Платон Михайлович, оставив службу ради семейного очага, уже доведен до крайности и, как подсказывает ремарка, возводит «глаза к небу». «Брат, женишься, тогда меня вспомянь,— прямо предупреждает он влюбленного героя.— От скуки будешь ты свистеть одно и то же…»

Здесь у Грибоедова намекающий повтор: за дверью Софьи в первом акте «то флейта слышится, то будто фортепьяно», нетрудно догадаться, что этот духовой инструмент доверительно вручен Молчалину. Такое же музицирование становится неизбежным спутником супружеской жизни Горичей. «На флейте я твержу дуэт А-мольный…» Обойди Чацкий своего соперника, ему скоро пришлось бы нажимать на серебряные клапаны и складывать губы трубочкой…

Никто, кажется, не обращал внимания на то, что возвращение Чацкого к Софье следует признать вторым. Софья рассказывает Лизе: «Он съехал, уж у нас ему казалось скучно, и редко посещал наш дом; потом опять прикинулся влюбленным, взыскательным и огорченным!!» И вот снова «съехал», на этот раз на три года. Таким образом, речь идет о характерной для героя рефлексии и нестабильности («Ум с сердцем не в ладу»). Два отъезда и два возвращения Чацкого говорят по меньшей мере о том, что в его отношении к Софье, кроме сердца, участвует еще и ум или его заблуждения. Может быть, именно это обстоятельство дает основание Грибоедову так, а не иначе назвать свою комедию?

В цепи подобных рассуждений сам собой, кажется, напрашивается ответ на вопрос, заданный А. С. Пушкиным: «Все, что говорит он (Чацкий.— В. Р.) — очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляда знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подоб…» Существенно не только то, кому адресуется говорящий, но и то, где он говорит. Чацкий откровенничает дома, почти у себя, под тою крышей, где он рос и воспитывался, у человека, оставшегося для Чацкого вместо отца. А у себя дома, со своими или ими принятыми все обычно говорят и доверительнее, и смелее, чем у чужих. Вспомним себя в подобной обстановке. А вот именно перед Репетиловым, как мы заметили, Чацкий уже почти ничего и не говорит. Да если бы Чацкий сдержался и не наговорил своих монологов, ничего бы не произошло, то есть самой комедии нельзя было состояться… Впрочем, в том же письме к А. Бестужеву А. Пушкин оговаривался, что замечания его сделаны по самом первом впечатлении…

Однако вернемся к Репетилову — еще одному живому аргументу против брака, что для автора комедии, не помышляющего пока о собственной женитьбе, кажется вполне естественным. Как видим, ни служба, ни женитьба не дали зятю фон Клоца желанного успокоения. Что взамен могла предложить ему жизнь? Может быть, балы и другие светские удовольствия? «Что бал? Братец,— отвечает Репетилов,— где мы всю ночь до бела дня в приличьях скованы, не вырвемся из ига…» Таким образом, и к балу, и к светской жизни он относится, как Чацкий: «Вчера был бал, а завтра будет два…»

И все же из них двоих именно Репетилов сумел выразить мысль острую и обобщающую: ему со всей очевидностью претят всякие «оковы», «игра» любых установлений. Он давно уже не намерен связывать себя внешними приличиями даже по отношению к собственной семье, и этот свой нравственный нигилизм не раз подчеркнет. «А ты, мой батюшка, неисцелим, хоть брось»,— поставит свой диагноз Хлестова.

От Фамусова Репетилов едет куда угодно, только не домой. Впрочем, дом его, кажется, довольно далеко — на Фонтанке? Что же это, неужели в отличие от всех подчеркнуто московских персонажей «Горя от ума» мы имеет дело с коренным петербуржцем? Здесь в комедии некая туманность и переадресовка, впрочем, для автора вполне естественная, с Петербургом и у него самого связано немало…

Именно в Петербурге жил (или живет?) у Репетилова «тесть-немец», в Петербурге пытался служить он сам, там был выстроен дом, «с колоннами, огромный» и дорогостоящий, где родились его дети — по меньшей мере двое — и утратила привлекательность жена. Что же Репетилов в таком случае делает в Москве? Переехал всем домом или, наоборот, надолго от него оторвавшись, прожигает московские дни в одиночестве? Судя по всему, он всем здесь давно знаком и привычен.

Безусловно одно: за те три года, что наши герои не виделись, в той же Фонтанке утекло много воды — многое случилось, на первый взгляд неправдоподобное, но по существу вполне вероятное. Именно в эти три года Репетилов «…об детях забывал! обманывал жену! играл! проигрывал! в опеку взят указом! танцовщицу держал! и не одну: трех разом! пил мертвую! не спал ночей по девяти! все отвергал: законы! совесть! веру!..»

«Послушай! ври, да знай же меру»,— именно на этих словах перебивает его Чацкий, но ведь наш путешественник мог и подзабыть за границей парадоксальные пируэты российских биографий. Да и что в словах Репетилова такого уж «запрещенного»? Ведь если «пил мертвую», проматывал состояние и позволял себе, будучи женатым человеком, содержать танцовщицу, то тем самым он и отвергал законы, совесть и веру. А мало ли светских людей в те давно прошедшие безнравственные времена позволяло себе подобные излишества?

«В опеку взят указом»? Да сколько подобных дел по опеке можно было бы без особого труда извлечь из соответствующих архивов! Сам Репетилов приводит несколько позже конкретный биографический пример не менее, а куда более экстравагантный: «Ночной разбойник, дуэлист, в Камчатку сослан был, вернулся алеутом и крепко на руку нечист…»

Ведь страшно сказать, но мы не перестаем любить и автора знаменитой комедии, несмотря на то, что он позволял себе в молодости, натянув поводья, верхом въезжать на бал, происходивший во втором этаже; отнюдь не скрываясь, выражать свою приязнь танцовщице Телешовой, встречаться с танцовщицей Истоминой и посещать знаменитый «чердак» Шаховского, где представительниц славного русского балета собиралось и поболее трех одновременно…

Одним из первых, кто пытался по-новому взглянуть на Репетилова, был А. А. Григорьев, но и ему казалось, что поздний гость больше «врет» и наговаривает на себя, хотя «…его разгоряченное воображение полно самыми дикими идеалами. Он ведь человек хоть понаслышке образованный: он о безобразном разврате Мирабо слыхал…» Упоминание о Мирабо здесь особенно интересно. Одно из первых лиц великой французской революции, человек легендарного красноречия, огромной личной отваги и в то же время нравственной, точнее, безнравственной вседозволенности и несдерживаемого женолюбия, он сумел построить собственную биографию как авантюрный роман. Естественно, что о нем могла зайти речь и «у князь Григория», где обсуждались «важные матерьи» и такие фигуры, как, например, «Бейрон», который, в свою очередь, находил Мирабо личностью, достойной подражания…

Но, помимо реальной достоверности, признания Репетилова и впрямь несут на себе отсвет трагического мироощущения. Так может чувствовать себя человек заблудший и отверженный. Сходный мотив Грибоедов разовьет и усилит в своей «Грузинской ночи», написанной, когда «веселость» автора была, по его словам, «уже утрачена». В одной из сохранившихся сцен трагедии отчаявшаяся героиня призывает себе на помощь потусторонние силы:

Но силы свыше есть!
Прочь совесть и боязнь!..
Ночные чуда! али! али!
Явите мне свою приязнь,
Как вы всегда являли
Предавшим веру и закон,
Душой преступным и бессильным…

Вот и Репетилов «все отвергал: законы! совесть! веру..»

К Фамусову Репетилов попадает из Английского клуба, туда же пытается затащить сначала Чацкого, а вслед за ним — и Скалозуба. Но почему он примчался оттуда? И с какой целью хочет вернуться непременно с кем-нибудь? Или и там Репетилову плохо и одиноко? Во всяком «сумасшествии» должна быть своя система.

Рассказ Репетилова «о клобе» Пушкин относил к «чертам истинно комического гения». Но, кажется, еще никто и ни разу не попытался обнаружить безусловный скепсис и чувство юмора у самого Репетилова. А между тем это было бы так естественно. Неужто он и впрямь так глуп, что способен всерьез восхищаться персонажами, которые вызывают наш дружный смех? Стоит однажды допустить, что это не так, — и вся картина получает неожиданное освещение.

Мы успели убедиться, что Репетилов скептически настроен и к службе, и к семье, к светским обязанностям и к другим общественным установлениям. Он сам признался, что «все отвергал». Чего же ради он станет относиться всерьез к шумным заседаньям Английского клуба? Они, на сегодняшний день, только забавляют его, как новость, не больше. «Послушай, миленький, потешь меня хоть мало… — откровенно просит он Чацкого. — С какими я тебя сведу людьми!!!» И этот аншлаг сопровождается тремя восклицательными знаками. Далее в завсегдатаях отмечаются черты прежде всего смешные, те особенные «чудачества», которые способны «со смеху морить».

«Вот люди,— повторяет рассказчик,— есть ли им подобные? навряд…» И начинает «прибедняться» в обычной своей манере: исключая себя тем самым из числа вышеосмеянной компании. Называя себя «глупцом», «заурядом», «дураком», «неучем» и т. п., Репетилов в то же время всячески нахваливает, возводя в превосходную степень, тот «ум» и те знания, которыми отличаются «горячие головы». Тут и «сок умной молодежи», и «гений», который «все знает», и «умный человек», который «не может быть не плутом». Естественно, что этому собранию высоких умов не хватает либо умницы Чацкого – по аналогии, любо свободного от ума Скалозуба – по контрасту. Любое из этих двух соединений дало бы, вероятно, свой «потешный» эффект. В сцене обнаруживается некая изощренность издевательства, мрачный сарказм. Но почему бы и нет? Ведь Чацкий грубо пренебрег открытыми объятиями дружбы, и Репетилову снова грозит пустое и беспросветное одиночество.

Нет ли противоречия и несогласованности между тем неуклюжим и оплошным неудачником, который предстал перед нами в первом своем появлении, и этим вот саркастическим, все отвергающим и осмеивающим господином? Оно несомненно, и его обнаружил А. С. Пушкин при первом же – на слух – знакомстве с комедией:

«Кстати, что такое Репетилов? в нем 2, 3, 10 характеров. Зачем делать его гадким? Довольно, что он ветрен и глуп с таким простодушием; довольно, чтоб он признавался поминутно в своей глупости, а не в мерзостях. Это смирение чрезвычайно ново на театре, хоть кому из нас не случается конфузиться, слушая ему подобных кающихся?..»

Однако по сути противоречия в Репетилове нет, как нет и десяти характеров, потому что переменчивость и подвижность составляют его основную черту. Пушкин верно уловил и ту множественность ролей-масок, с помощью которых прячется от судьбы и пытается ей отомстить опустошенный, глумливый и одинокий Репетилов. Путь непутевого Репетилова можно следить издали и задолго до того, как он споткнулся о порог фамусовского дома. Не нынче началась сегодняшняя усталость этого горького шута, не сегодня и не случайно стали рождаться его трагические парадоксы, которые некому на сцене оценить: «Да, водевиль есть вещь, а прочее все гниль(?)». И именно Репетилову дано автором сделать страшноватые выводы о тщете всяких человеческих устремлений и способностей:

Что наш высокий ум
и тысячи забот!
Скажите, из чего на свете
мы хлопочем!

Репетилов углубляет и одновременно повышает проблематику «Горя от ума». Он не только «слышал» о Мирабо. Он еще – вместе со своим автором – хорошо знаком с «Мизантропом» Мольера и шекспировким Гамлетом. Будучи накрепко связан с Россией и преддекабристской эпохой, этот грибоедовский герой ставит вопросы общечеловеческие. Убежать от себя, спастись от одиночества, «найти человека» и с его помощью вновь себя обрести – вот какие действенные задачи ставил бы я перед исполнителем роли Репетилова. В том отрезке сценического времени, который ему отпущен, поздний гость успеха добиться не в силах; отказ Чацкого ранит его острее, чем кажется на первый взгляд, и Репетилов оказывается в положении не менее трагическом, чем молодой герой, перед которым еще не закрыто общественное поприще.

Именно при таком ни во что не верящем Репетилове становится понятным обмен знаменитыми репликами:

Репетилов.

Шумим, братец, шумим.

Чацкий.

Шумите вы? и только?

То есть законченный скептик Репетилов за клубными сборищами не находит ничего, кроме «шума», тогда как Чацкий, не утративший последних надежд и идеалов, считает, что за «шумом» может и должно скрываться нечто серьезное. Именно в таком диалектическом соотношении веры и безверия, именно в споре этих двух героев следует искать ответ на вопрос об отношении Грибоедова к радикальным идеям в момент окончания работы над комедией. Видимо, такой спор продолжался в авторском сознании и позже, и в разное время на этом ристалище брали верх то «репетиловский», то противоположный – «по Чацкому» — вариант ответа. Поэтому гениальная комедия смогла оказаться честным «зеркалом» освободительного движение декабристов и отношения к этому движению разных слоев русского дворянства.

Царь небесный!
Что наш высокий ум!

От этой фразы непонятого Репетилова снова протянется невидимая нить к «Грузинской ночи», той неузнанной нами грибоедовской трагедии, от которой сохранилось все-таки несколько пронзительных нот:

Ни друга на земле и в небесах,
Ни в боге помощи,
ни в аде для несчастных!

Как жаль, что осталось так мало свидетельств того, как именно играл Репетилова Федор Михайлович Достоевский. Наверное, он «схватил» роль разом и всю целиком и, может быть, не отказался и от смешного, как это случалось со многими его героями. Тут бы вышла настоящая трагикомедия – а выше жанра не бывает на театре.

ЗС № 9/1987

Закрыть меню