Серебряный век

Константин Коровин «Вечерняя заря. Париж»

Р. Щербаков

Помнится, в Подмосковье было невероятно грибное лето. Впавшие в азарт горожане и в будни, и в воскресенья уже с ночи направлялись с огромными кошелками в лес, а грибное половодье все не кончалось. Известная фраза «хоть косой коси» приобрела почти буквальное значение. Кое-кто поговаривал, что такой грибной урожай — по старой примете к войне, другие же твердили о благоприятном сочетании тепла и влаги. Примета, к счастью, не оправдалась, но и научное обоснование не кажется бесспорным. С тех пор не раз случалось жаркое лето и лили теплые дожди, но «третья охота» никогда не была столь успешной. Видимо, чего-то очень важного грибницам, укрытым прогретой и влажной землей, все-таки не хватало.

В те, уже давние годы я начинал заниматься творчеством символистов, а потому, переходя от одной манящей темно-коричневой шляпки боровика к другой, частенько вспоминал по странной ассоциации высказывание Марины Цветаевой: «После такого обилия талантов — Блок, Бальмонт, Ахматова, Гумилев, Кузмин, Мандельштам, Ходасевич — все это сидело за одним столом — природа должна успокоиться!» Да, действительно, поэтический урожай на рубеже столетий был невероятным. Ведь далеко не всех назвала Марина Ивановна. Понятно, что в этом списке нет Брюсова. «Героя труда», как известно, она не очень жаловала («Я забыла, что сердце в вас — только ночник, не звезда…»), но ведь выпали из него Андрей Белый и Вячеслав Иванов, Сергей Есенин и Владимир Маяковский, Зинаида Гиппиус и Борис Пастернак, Максимилиан Волошин и Федор Сологуб, Иннокентий Анненский и Велимир Хлебников, Николай Клюев и Иван Бунин… Длинный стол потребовался бы, чтобы разместить столько поэтических талантов.

Вряд ли культурная почва истощается по тем же законам, что и почва нив. Скорее, наоборот. Уже не раз в истории человечества бывали периоды, когда вспыхнувший в какой-нибудь стране факел знания или искусства с течением времени горел все ярче и ярче. Так было в древней Элладе, Флорентийской республике эпохи Возрождения, Франции времен энциклопедистов… И гасит этот факел не истощенность внутренних ресурсов, а неблагоприятные внешние обстоятельства.

Эпоха царствования Николая II связана с поразительным расцветом русского искусства. Не случайно Сергей Саковский, имея в виду прежде всего поэзию, назвал тот период «Парнасом серебряного века». (Золотым веком было, естественно, пушкинское время.) Но ведь и прозаикам не составило бы труда предъявить список великолепных мастеров. Еще творил Лев Толстой и Чехов, а уже заслужили европейскую славу Максим Горький, Короленко, Мережковский, Андреев, Бунин, Куприн… На художественных выставках полотна Репина, Сурикова, Васнецова, Верещагина, Левитана, Серова соседствовали с работами Бенуа, Сомова, Лансере, Бакста, Нестерова. Яростные споры вызывали Кандинский, Малевич, Шагал, Ларионов, Гончарова… Восторженная публика неистово аплодировала на спектаклях МХАТа и Мейерхольда, на бенефисах Ермоловой и Комиссаржевской, на концертах Шаляпина и Собинова, на музыкальных вечерах Скрябина и Рахманинова. А что касается балета, то уже тогда мы были «впереди планеты всей». Это, кажется, единственное первенство, которое удалось удержать.

Может быть, не столь убедительно, но все же явно наметился прогресс русской науки. Достаточно назвать имена Менделеева, Павлова, Вернадского, Умова, Жуковского, Шухова, чтобы уверовать в возможность лидерства отечественной научной мысли. Наши таланты росли, словно грибы. Похоже, в этом случае народная примета оправдалась — дело шло к войне. Сначала мировой, потом гражданской, а затем еще более страшной — необъявленной, тоталитарной. И уж тут-то все, что поднималось над средним уровнем, действительно, косили безжалостной косой, а лучшем случае отправляли насильно за границу. То, что чудом уцелело, показывает, как много потеряла нация. Но, безусловно, еще больший урон был нанесен талантам, которые не проявились: не родились, не получили образования, были изуродованы средой и просто попали в проскрипционные списки. Одним словом, процесс деградации культуры более или менее ясен, а вот почему начался ее расцвет? Вопрос этот, увы, однозначного ответа не имеет. Начать с того, что сам факт расцвета науки и искусства не очень уж афишировался. Ведь при царизме, по нашей идеологии, все было плохо, а если уж случалось что-нибудь хорошее, то не благодаря, а вопреки. Поскольку шило в мешке утаить трудно, да и с определенного времени полагалось гордиться национальными талантами, то давалось простое социологическое объяснение. Во-первых, сказалась-де отмена крепостного права. Реформа, как неизменно отмечалось, была половинчатой. Вот если бы она проводилась радикально, талантов появилось бы еще больше. И во-вторых, нарождавшаяся буржуазия создавала общественный заказ на науку для пользы дела и на искусство для ублажения богатых. Предполагалось, что такой заказ, выданный уже не отдельными разбогатевшими ловкачами, а социалистическим государством, приведет к изобилию великих дарований. Из приведенного объяснения всем все должно быть ясно. И если кто-то так и не понял сказанного, то он или дурак, или не на своем месте, а его место — места не столь отдаленные.

К сожалению, в этом ответе много правды. Именно поэтому так трудно узнать всю правду. Откровенная стопроцентная ложь давно была бы отвергнута, но полуправда живуча, словно сорняк на возделанном поле. Классовая борьба, конечно же, объясняет многое в общественной и культурной жизни. Беда в том, что ею пользуются, как ломом, против всех хитроумных исторических замков. Безусловно, «против лома нет приема», а потому достигается внешнее подобие успеха, но при этом сам механизм разрушается, и уже невозможно понять, как он работает.

Прежде всего, что же истинного в социологическом ответе? Уже давно отмечено, что народные бунты и революции возникают отнюдь не в те моменты, когда тирания достигает своего апогея, а наоборот, при послаблениях власти, при появлении ростков относительной свободы. Во Франции народ возмутился не при Людовике XIV, когда абсолютизм дошел до предела, а при Людовике XVI, склонном к либерализму.

Однажды будущий гражданин Капет спросил у дежурного офицера:

— Каковы ваши политические убеждения?

— Я монархист, сир, — последовал ответ.

— А я республиканец, — признался король.

За свои демократические убеждения он поплатился головой.

Наша страна не стала исключением из этого любопытного закона. Убили не Николая I, а Александра II. Самодержец Александр III умер естественной смертью, а его более либеральный отпрыск расстрелян в подвале. Смерть Сталина повлекла всенародный траур, а снятие его разоблачителя Хрущева не вызвало никаких народных волнений. Поэтому Манифест 17 октября, свобода печати и легализация радикальных политических партий только усилили тот глухой гул, предвестник будущих потрясений, о котором писал в «Вехах» П.Б. Струве.

Особенностью отечественной литературы является тот факт, что ее движущей силой служат не внутренние проблемы искусства, а общественная боль, народное горе. Как точно отметил Евгений Евтушенко, «поэт в России больше, чем поэт». А потому естественно, что «золотой век» совпал по времени с движением декабристов, а «век серебряный» — с борьбой народовольцев и социал-демократов против самодержавия. Наша вечно неустроенная российская жизнь, постоянный «пир во время чумы» сравнительно обеспеченных слоев населения приводили к тому, что лучшие умнейшие сердца вынуждены были неизменно ощущать комплекс вины.

Отсюда возникали ненависть к правительству, готовность к самопожертвованию, легенды о народе-богоносце, рассуждения о нашей особой миссии, непрекращающаяся фронда интеллигенции, оправдание революционного террора… Обращаясь к «грядущим гуннам», Валерий Брюсов писал: «Но вас, кто меня уничтожит, встречаю приветственным гимном». Этот политический мазохизм совершенно не был свойствен западной интеллигенции. Английский инженер, немецкий философ, французский поэт или швейцарский врач считали, что они делают свое дело для блага общества, что они кормят сами себя, и никто не вправе называть их «ликующими» или «праздноболтающими». А ткачи, пахари, плотники, делая свое, столь же нужное дело, нуждаются в помощи образованных слоев точно так же, как последние — в сукне и хлебе. Значит, квиты!

Всеобщий конфликт, инициированный затянувшимся феодализмом, неспособностью дворянства усвоить новую для него роль просветителя и организатора общественного производства, жадностью новоиспеченной буржуазии, глупостью вцепившегося во власть двора, спрессованной веками ненавистью крестьянства, мечтающего о землице, — эта борьба породила у творческой интеллигенции эсхатологическую тревогу, предчувствие неизбежных катаклизмов, ощущение скорого конца уже обжитого мира. Но раз «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю», то это состояние неизбежно рождало ту странную и пряную поэзию и прозу, которая характерна для предреволюционных лет. Н.А. Бердяев безошибочно отметил: «Поэты того предреволюционного времени были мистиками, апокалиптиками, они верили в Софию, в новые откровения, но в Христа не верили. Души их были не бронированы, беззащитны, но, может быть, поэтому они были открыты к веяниям будущего, восприимчивы к внутренней революции, которой другие не замечали». И тут, пожалуй, пора распрощаться с классовой теорией объяснения феномена «серебряного века» и посмотреть на ту же проблему совсем с другой стороны.

Утверждение Бердяева, что поэты эпохи fin de siecle не верили в Христа, справедливо лишь отчасти. В Христа не верили социал-демократы, поскольку для себя они одну религию заменили другой. Не случайно В.И. Ленин, относящийся к Гегелю с уважением, написал на полях его «Логики»: «боженьки захотел, негодяй!» Что же касается русских поэтов, то здесь картина сложилась иная, сложная и пестрая. Человеку, воспитанному в христианской традиции, нелегко с маху сломать фундамент своего мировоззрения, но соглашаться со всеми канонами церкви, отлучившей от себя Льва Толстого, тоже было невозможно. Официальная церковь, как и все в устройстве тогдашней России, практически не была способна к прогрессу. И наиболее образованные умы начинали искать для себя всякие религиозные ниши. Мережковский, Гиппиус и Розанов пытались образовать церковников, дискутируя в Религиозно-философском обществе, Андрей Белый и Блок стали последователями Владимира Соловьева, Вяч. Иванов обратился к дионисианству, Эмис перешел в католичество. Проблема веры остро стояла и для многих других. Не случайно даже Горький и Луначарский одно время занялись богоискательством.

То, что сегодня подчас повторяется как фарс, в свое время стало для русских интеллигентов подлинной трагедией. Думается, что расцвет религиозной философии в эмигрантских кругах связан отчасти с чувством вины и предательства по отношению к христианству. Когда шедший «впереди Исус Христос» окончательно разошелся с революционными отрядами, бездуховность новой идеологии стала очевидной для очень многих, однако наиболее прозорливые и до этого опасались разгула народных страстей. Ведь в отношении политической культуры наш народ еще и сейчас вряд ли можно считать вполне дееспособным.

Помню, как нас всем классом принимали в пионеры. Мы стояли в белых рубашечках и кофточках, хором произносили трафаретный текст, а затем всем повязали галстуки. Этот коллективный переход на новую ступень политической иерархии не казался нам противоестественным. Значит, христианская традиция в нашем сознании оказалась окончательно разрушенной. Правда, обряд крещения совершается тогда, когда младенец еще не осознает важности свершаемого. Но впоследствии, уже сознательно, христианин подтверждает приверженность к своей религии. Тем самым к Богу каждый приходит самостоятельно, и этим подчеркивается важность личного выбора, непреходящая ценность каждой личности. Мысль о том, что «голос единицы тоньше писка» возникает только при скандировании лозунгов толпой. С Богом можно разговаривать молча, важно лишь состояние души.

Не будучи верующим, я отдаю должное христианской религии за то, что она, возможно, первой из общественных движений начала борьбу за «права человека», за самое важное право — быть самим собой. Вот это желание не раствориться каплей в массах, сохранить лицо и стало другим стимулом к творчеству. Не случайно Анна Ахматова вспоминает современников своей молодости как парад масок, где они представляются…

Этот Фаустом, тот Дон Жуаном,
Дапертутто, Иоканааном,
Самый скромный — северным Гланом
Иль убийцею Дорианом…

Конечно, такая жизнь под вечно надетой маской, заимствованной или придуманной специально для себя — загадочного мага или храброго путешественника, исступленного пророка или бездумного эпикурейца, городского повесы или создателя языка будущего,— была не очень естественна и довольно обременительна, но зато она давала возможность выделиться, сказать свое слово, идти не в ногу. Так рядом с полноводной рекой реализма заструились ручейки всяческих школ, течений и групп. Забурлила красочная карнавальная литература. И хотя много в ней было молодой бравады, веселого эпатажа, нарочитого нарушения традиций, далеко не все ее служители истекали клюквенным соком. Была и неподдельная боль за страну, и подлинная культура, и желание услышать и запечатлеть музыку своего времени, музыку революции.

Англичане говорят, что привидение вдвоем не увидишь. Истинное произведение искусства требует штучной и ручной работы, а на это способна только яркая индивидуальность, и если принять формулировку Бориса Пастернака, что «цель творчества — самоотдача», то невольно возникает вопрос: какие новые идеи и чувства могли сообщить своим читателям, зрителям н слушателям адепты модернизма?

Бесспорно, искусство может питаться лишь вечными темами: любви и смерти, красоты природы и быстротечности времени, невозможности выразить чувство в слове и недовольства современной молодежью… Извиняясь за старинный сюжет, Шекспир справедливо отмечал:

Все то же Солнце ходит надо мной,
Но и оно не блещет новизной.

Однако лишь гению Шекспира или Пушкина, дерзко использовавшего рифму «морозы — розы», удается без потерь «ходить» проторенной тропой. Когда в поэзии, музыке, живописи один за другим появляются таланты, значит, пришло время провозгласить новую истину. Так было всегда, так случилось и в нашей культуре начала века. Что же изменилось в жизни русского общества и что это была за истина?

Прежде всего необходимо отметить, что реалистическое направление в литературе начало сдавать свои передовые позиции. В письме к Суворину Чехов признавался: «В наших произведениях нет… алкоголя, который бы пьянил и порабощал… У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся… Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником».

Думается, что острота кризиса, переживаемого тогдашним искусством, несколько преувеличена в этой жалобе великого писателя. Его собственное творчество убеждает в том, что не так уж было все мрачно. И тем не менее русский модернизм вышел на поле боя, не имея сильного соперника. Психологическая почва для его появления в какой-то степени была подготовлена.

Другой приметой времени стал стремительный рост городов. И здесь мне тоже хочется опереться на высказывание современника тех событий. Борис Пастернак вспоминает: «С наступлением нового века на моей детской памяти мгновением волшебного жезла все преобразилось. Москву охватило деловое неистовство первых мировых столиц. Бурно стали строить высокие доходные дома на предпринимательских началах быстрой прибыли. На всех улицах к небу поднялись незаметно выросшие кирпичные гиганты. Вместе с ними, обгоняя Петербург, Москва дала начало новому русскому искусству — искусству большого города, молодому, современному, свежему».

С ростом городского населения у отечественной литературы появился и новый читатель со своими особыми вкусами, взглядами, моралью. Если в театре короля играет свита, то в литературе новое направление создает, как правило, читатель. Его пристрастия определяют стиль времени. Еще совсем недавно, балуясь на досуге словесностью, российский дворянин творил на потребу узкого круга своих единомышленников. Пушкин стал первым профессиональным литератором, существуя на гонорары. Прекрасный, сборник Фета «Вечерние огни», изданный малюсеньким тиражом, расходился много лет. Но книги Мережковского, Бальмонта, Брюсова уже не залеживались.

Русские крупнейшие поэты предыдущих эпох, хотя и жили в городах, но, как правило, несли на своем творческом почерке неизгладимый отпечаток сельского детства, проведенного в усадьбе. Эти «деревенщики» первого призыва, воспевающие красоты природы, крестьянские беды и светские нравы, начали вытесняться пряной урбанистической поэзией, жесткой, эпатирующей, темпераментной, отмеченной признаками крайнего индивидуализма и эротики. Бодлеровские «Цветы зла» не могли вырасти на лесном проселке или сельской меже. Их место — городская клумба невдалеке от свалки. И в русском стихе вместо васильков и ландышей появились не только экзотические криптомерии, но и крапива.

Новый читательский пласт создал потребительский рынок, возможность выхода таких журналов, как «Северный вестник», «Мир искусства», «Весы» и «Аполлон», породил издательства «Скорпион», «Гриф», «Мусагет» и другие; еще важнее — он сформировал и врага модернистской школы. А какая же школа может сложиться без врага, издевающегося, хихикающего, недоумевающего и упрекающего новаторов во всех возможных грехах? Только такой враг создает геростратову славу, делает превосходную рекламу, а кроме того, вызывает желание разобраться во всем самому, вкусить запретного плода и возвыситься над профаном разъяснениями глубин изруганного всеми течения.

Враг этот формировался в основном не из среды высококультурной аристократии (они не унижались до спора), не из числа трудящегося люда (им было не до того), а из мещанского слоя, мещанского не по социальной принадлежности, а по своей духовной сути. Роль мещанства традиционно преуменьшается. Тихонечко отсиживается оно за плотно прикрытой и крепко запертой дверью, так что кажется — и нет его. В лучшем случае полагают, что эти люди ни на что не могут повлиять. Но это не так. Потенциальная энергия измеряется в тех же единицах, что и кинетическая. И в нужный момент ее вмешательство, увы, оказывается решающим.

Еще Герцен предупреждал, что даже далекое «торжество социализма» не победит духовный консерватизм, ибо человеческая душа — один из самых упорных материалов, и под румянами культуры, под напластованиями политических идей прекрасно сохраняются и даже развиваются готовые к всходу его семена. Обыватель жаждет стабильности. В отличие от Фауста он в любой момент готов остановить мгновение, ибо к существующей жизни он уже сумел приспособиться, но отнюдь не уверен, что сумеет сделать это столь же успешно в иных условиях. Разбираться в тонкостях политики, экономики, социологии ему не по силам, а потому весь свой консерватизм он переносит на более близкие и, как ему кажется, понятные явления: ширину брюк, раскраску вышедших «на тропу войны» девиц и, конечно же, «морально деградировавшую» литературу. Как отмечается в современном исследовании, «русский литератор не испытывал, пожалуй, никогда прежде ощущения столь текучего и зыбкого исторического времени», как на рубеже веков. Причем ощущение это было свойственно, безусловно, всем слоям населения. Но если у художников слова оно порождало надежды на то, что гнетущая действительность изменится, то у российских обывателей возникали совсем иные чувства: непонимания, недоверия и озлобленности.

Чем больше старалось модернистское искусство отгородиться от действительности — уйти в стилизованный мир прошлого, погрузиться в разработку совершенной формы своих произведений, воспеть внутренний духовный мир ушедшего от людей одиночки,— тем более обнаруживалась его связь с эпохой. Как отметил Александр Блок в предисловии к поэме «Возмездие», «мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной». Не случайно именно декадентская поэзия, казалось бы, наиболее глухая к общественным потребностям, первой сумела услышать отдаленный гул приближающейся революции, предугадать неслыханные жертвы и даже предвидеть атомный катаклизм. В поэме «Первое свидание» Андрей Белый писал:

Мир — рвался в опытах Кюри
Атомной, лопнувшею бомбой
На электронные струи
Невоплощенной гекатомбой…

В обществе началось брожение, возникали политические и художественные течения, шли литературные споры и делались творческие открытия, западные идеи проверялись на русской почве, из народных глубин отбирались наиболее активные личности, из юношей, увлекавшихся марксизмом, формировались творцы отечественной религиозной философии… Г.В. Плеханов усмотрел в этом борьбу классов, А.Л. Чижевский сказал бы, что приближается беспокойный год Солнца, Л.Н. Гумилев, возможно, связал бы все это с пассионарностью, но какая бы причина здесь ни сработала, для обывателя развертывались события драматические. У служителей искусства было иное мнение. Можно было бы снова сослаться на Брюсова. Блока, Маяковского, но вот отрывок из письма 1913 года Игоря Грабаря к писателю А. Луговому: «…Я нахожу, что никакой «драмы» современного искусства нет. Ну скажите сами, какая же драма — женские роды? Не драма, а закон природы. Пусть это сопряжено с тяжелыми муками, пусть дело идет о борьбе между жизнью и смертью… — все же это не драма. Она неизбежна при всяких новых литературных, музыкальных, художественных, философских, общественных и религиозных родах: рождается «новое», и пока пуповина не отрезана, не могут судороги на лице роженицы смениться безмятежной улыбкой…» Как тут не припомнить крылатую глазковскую шутку:

Я на жизнь взираю из-под столика,
Век двадцатый — век необычайный:
Чем он интересней для историка.
Тем для современника печальней.

В сущности новое искусство было предупреждением, что время старой, патриархальной жизни кончилось. «Век девятнадцатый, железный» уходил в прошлое. Мировой водоворот, словно в рассказе Э. По «Низвержение в Мальстрем», все стремительней набирал обороты. В городах появились «электрические конки», в небо поднялись «летающие этажерки», радио связало континенты, Альберт Эйнштейн опубликовал свою гениальную статью по теории относительности. Константин Циолковский задумался об освоении ракетами космических пространств, Николай Федоров предложил оживить мертвых… Все эти события, открытия и мысли не могли не изменить облик искусства. И когда Валерий Брюсов писал: «Не знаю сам какая, и все ж я миру весть», он на самом деле призывал своих современников приготовиться к будущему, столь же неожиданному, энергичному и разнообразному, как его стихия.

Однако дар Кассандры — дар неблагодарный. Может быть, только теперь мы начинаем понимать глубинный смысл того искусства, которое было новым век тому назад. Задумываясь об уроках прошлого, начинаешь осознавать, какую историческую миссию обязана взять на себя интеллигенция. Не случайно, начиная со сборника «Вехи», во всех трудах наших замечательных мыслителей, которые постепенно к нам возвращаются — Н.А. Бердяева, С.Н. Булгакова, А.С. Изгоева, С.Л. Франка, С.А. Аскольдова, П.И. Новгородцева, — проблема отношений «народа» и «интеллигентов» возникает вновь и вновь.

Совершенно ясно, что без широкого участия образованной прослойки любое общественное политическое движение грозит превратиться в русский бунт, «бессмысленный и беспощадный». Но вот готова ли сама интеллигенция к этой роли, каким образом воспитать ее, как предотвратить раскол среди людей, каждый из которых считает себя правым, можно ли нащупать дорогу к истине без бесконечных проб и ошибок?

Думается, здесь совершенно незаменимую роль могло бы сыграть искусство. И еще до захвата радиоцентра, вокзала и телеграфа революционеры должны «захватить» культуру. Только в эпоху застоя ее можно финансировать по остаточному принципу. В эпоху же перестройки, революционной ломки искусство должно властно выйти на авансцену истории. То, что в Россию в первые революционные дни вернулся Кандинский, Альтман украшал петроградские улицы, а Мейерхольд перенес театральное действо на городские площади, свидетельствует о том, что революция искусству не противопоказана. А вот когда за границу попросился Блок, когда сбежал Шаляпин и вывезли на двух пароходах лучших философов страны, стало очевидно, что «музыку революции» ее дирижеры исполняют совсем не по тем нотам и что властям уже не нужны ни пророки, ни мыслители, а только «инженеры человеческих душ». Впрочем, некоторые провидцы поняли это и раньше.

«Россия в ее настоящем виде, раздробленная на отдельные куски, лишенная доступа к морю, своих пшеничных житниц, национального правительства, Россия с уничтоженной промышленностью, с десятками миллиардов совершенно обесцененных бумажных денег, с поколебленными основами народного труда,— такая Россия существовать не может». Это цитата не из выступления современного оратора, она принадлежит Александру Изгоеву и написана в 1918 году.

ЗС 2/1991

Закрыть меню