Арзамас или апология галиматьи

Столовая в Доме-музее Василия Львовича Пушкина с воспроизведением обеда общества «Арзамас».

Олег Проскурин

XIX век относился с уважением только к чисто сатирическому смеху, который был, в сущности, несмеющимся риторическим смехом, серьезным и поучительным (недаром его приравнивали к бичу или розгам). Кроме него, допускался еще чисто развлекательный смех, бездумный и безобидный. Все же серьезное должно было быть серьезным, то есть прямолинейным и плоским по своему тону.

М. Бахтин, «Творчество Франсуа Рабле»

 

19 октября 1815 года В. А. Жуковский, живший тогда в Петербурге, писал своему московскому другу князю П. А. Вяземскому: «Ты, верно, уже знаешь о моем потоплении в Липецких водах. Эта фарса взбунтовала Блудова и Дашкова. Блудов грянул ужасным видением Шаховского в ограде Беседы, а Дашков письмом к Аристофану. Но самое веселое то, что у нас завелось общество, которого и ты член. Это общество называется Арзамасским обществом безвестных людей. Статуты его сочиняются, и ты получишь об них донесение. Главная обязанность членов есть непримиримая ненависть к Беседе. И так как оно родилось от нападения на Баллады, то каждый член принимает на себя какое-нибудь имя из Баллад. Уваров – Старушка, Дашков – Чу! Блудов – Кассандра, я – Светлана, Жихарев – Громобой, Тургенев – Эолова Арфа. Не хочешь ли быть Асмодеем? Каждый вступающий член говорит (по примеру французских академиков) похвальную речь своему покойному предшественнику; но так как у нас недостаток в покойниках, то мы и положили брать на прокат покойников из Беседы и Академии. Приезжай, чтобы заслужить свое место в нашем клубе».

Письмо это было писано через четыре дня после исторического собрания, на котором было провозглашено рождение Арзамасского общества безвестных людей, или Нового Арзамаса, или попросту «Арзамаса». Жуковский как бы расставлял перед своим корреспондентом основные вехи ближайшей арзамасской предыстории. Это премьера памфлетной комедии князя А. А. Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды» (23 сентября 1815 года), в герое которой, Фиалкине, смешном вздыхателе и авторе нелепых баллад, современники усмотрели карикатуру на Жуковского. Это немедленный отклик на комедию – рукописная сатира Д. Н. Блудова «Видение в какой-то ограде», действие которой развертывается в арзамасском трактире (именно благодаря блудовской сатире «Арзамас» и получит свое несколько экстравагантное название). Это и первый печатный ответ Шаховскому, вышедший из арзамасской среды, – статья Д. В. Дашкова «Письмо к новейшему Аристофану»…

Скандальная постановка «Липецких вод» («Липецкий потоп») стала, наконец, ближайшим поводом для организации знаменитого дружеского кружка, объединившего поэтов, литераторов и просто любителей словесности, взращенных в школе карамзинизма. С 14 октября 1815 года начинается «длинный ряд веселых вечеров» (Ф. Вигель), исполненных насмешек над членами враждебной карамзинизму «Беседы любителей русского слова».

Внешняя история «Арзамаса» (отчасти благодаря тому, что с обществом оказалась связана судьба молодого Пушкина) хорошо известна, и останавливаться на ней излишне. Нас интересует сейчас другое: формы внутренней жизни арзамасского кружка.

Все современники – и писавшие об «Арзамасе» непосредственно в пору его бурной деятельности, и вспоминавшие о нем десятилетия спустя – отмечали господство в «Арзамасе» комической, «галиматийной» стихии. «Галиматья» было любимым словечком арзамасцев. пущенным в оборот с легкой руки Жуковского, непременного секретаря общества, автора большинства арзамасских протоколов и главного «дирижера» арзамасского веселья. Жуковский в письме к своему немецкому знакомцу Ф. фон Миллеру уже в 1846 году будет подчеркивать: «Буффонада явилась причиной рождения «Арзамаса», и с этого момента буффонство определило его характер. Мы объединились, чтобы хохотать во все горло, как сумасшедшие; и я, избранный секретарем общества, сделал немалый вклад, чтобы достигнуть этой главной цели, то есть смеха; я заполнял протоколы галиматьей, к которой внезапно обнаружил колоссальное влечение».

Галиматья – это, согласно толковым словарям, чепуха, бессмыслица. Если понимать заявления арзамасцев в этом буквальном, однозначно словарном смысле, то придется заключить, что арзамасские заседания были посвящены одной только непритязательной чепухе. Но понимать арзамасцев буквально ни в коем случае не следует. Арзамасская галиматья была явлением куда более тонким и сложным. Перефразируя известную сентенцию, можно сказать, что в арзамасской бессмыслице была своя система.

Среди литературных обществ начала XIX века «Арзамас» резко выделяется своей подчеркнутой неофициальностью. Если какие-либо атрибуты официальной регламентированности («институированности») и присутствовали в «Арзамасе», то исключительно в комически-травестированных, издевательски-пародийных формах. Аккуратно писались протоколы заседаний, произносились торжественные речи, составлялись правила внутреннего распорядка. Но и протоколы, и речи, и правила были таковы, что арзамасцы при чтении их помирали от хохота. На каждое заседание выбирался президент, но выбирался не по очереди, строго определенной уставом, а… по жребию, извлекаемому из красного президентского колпака. Время и место встреч назначались достаточно произвольно, сообразно с обстоятельствами: иные из заседаний прошли в беседке на даче С. С. Уварова (Старушки), а одно состоялось в карете, направлявшейся из Петербурга в Царское Село. В довершение всего заседания венчались совершенно несерьезным ужином, за коим выпивалось несколько бутылей вина и съедался покровитель общества – знаменитый арзамасский гусь.

Однако раскованное, свободное от жестких организационных рамок, во многом строящееся на импровизации арзамасское веселье подчинялось особым внутренним законам. Это были, если можно так выразиться, законы мироустройства: «Арзамас» противопоставлял себя «Беседе» не как «правильное» литературное общество «неправильному», а как космос – хаосу. Добавим: как светлый и радостный космос – мрачному и унылому хаосу.

Космос «Арзамаса» существовал как бы в двойном измерении – «небесном» и «земном». На практике это выражалось в том, что «Арзамас» строился одновременно как идеальная церковь и идеальное государство. В арзамасскую игру включалась символика двух великих мировых городов, давно уже перешедших из разряда географической реальности в сферу культурной мифологии, – Иерусалима и Рима.

Само название общества, принятое на организационном заседании, – «Новый Арзамас» – недвусмысленно (или, если угодно, весьма двусмысленно) проецировалось на «Новый Иерусалим», то есть на новозаветный образ Царства Божия и на его земное преддверие – христианскую церковь[1]. Учреждение «Арзамаса» осознается и описывается именно как основание церкви: «Шесть присутствующих братии торжественно отреклись от имен своих, дабы означить тем преобразование свое из ветхих арзамасцев, оскверненных сообществом с халдеями Беседы и Академии, в новых, очистившихся чрез потоп Липецкий». Это сознательное использование христианской символики: пройдя через воды крещения, новообращенный христианин «повторяет» смерть и воскрешение Христовы, умирает для жизни плотской, греховной и возрождается для жизни истинной, совлекается «ветхого человека» и облачается в «нового».

Арзамасская «церковь» зиждется вокруг бога Вкуса. Ему арзамасцы истово поклоняются и ревностно служат.

Своего рода земным воплощением этого чтимого арзамасцами божества оказывается… арзамасский гусь, по чьему образу и подобию сами участники общества мыслят себя созданными (в торжественных случаях арзамасцы именуют друг друга: «ваше превосходительство гусь»). Мистическое присутствие гуся-покровителя на арзамасских заседаниях всячески подчеркивается в речах.

Главная форма служения богу Вкуса – создание «богоугодных», то есть отмеченных истинным вкусом, сочинений. На этом поприще арзамасцы трудятся неустанно. Однако общение с божеством для получения от него сил на литературные подвиги осуществляется, как и положено в истинной церкви, через таинства. Арзамасские «таинства» пародически соотнесены – вплоть до деталей – с таинствами православной церкви.

Прежде всего это, конечно, крещение. С крещением, как мы видели, было соотнесено уже организационное собрание «Арзамаса». Топика крещения и формулы крестильной молитвы будут постоянно обыгрываться и впоследствии. С крещением связана и практика мены имен: арзамасец накануне торжественного приема в общество получает имя из «мученических баллад» Жуковского подобно тому, как оглашенный нарекается именем христианского святого. Но особенно интересна другая выразительная параллель между ритуалами, сопровождающими крещение, и арзамасским вступительным обрядом. Принятию крещения в церкви предшествует троекратный вопрос священника к крещаемому (или к его духовным родителям): «Отрицавши ли ся сатаны и всех дел его, и всех ангел его, и всего служения его, и всея гордыни его?» На что должен последовать троекратный ответ: «Отрицаюся». После чего священник предлагает: «И дуни, и плюни на него», и крещаемый трижды «дует и плюет», знаменуя тем полный разрыв с силами зла и тьмы. Соотнесенность с этим семантическим планом крещения оказывалась чрезвычайно важной для арзамасцев: вступление в общество, сопровождавшееся комическим «отпеванием» членов «Беседы», осмысливалось, помимо прочего, как отрицание литературных бесов. Этот смысловой аспект арзамасской игры раскрывает реплика из речи Д. Н. Блудова (Кассандры): «Он («Арзамас») и в младенчестве отличен от прочих… первым словом его была клятва «Я дую и плюю на Беседу и аггелов ее». Среди арзамасских ритуалов обнаруживается и игровой аналог величайшего христианского таинства – Евхаристии.

Как уже упоминалось, большинство арзамасских заседаний заканчивалось совместным ужином с жареным гусем. Поскольку гусь в арзамасской мифологии – это воплощение бога Вкуса, то становится ясным, что эти «дружеские пирушки» – пародическое подобие Евхаристии, а сам вкушаемый гусь именуется не иначе, как «священным».

Присутствует у арзамасцев и таинство, подобное христианскому таинству покаяния (очищению от грехов, совершенных после крещения). Грехами при этом почитались пропуски заседаний, небрежение «священной обязанностью» исполнять положенные обряды и, конечно, создание отверженных вкусом сочинений, что приравнивалось к богохульству. «Согрешивший» арзамасец «выключается» из общества (как согрешивший христианин ставит себя вне церкви) и может вернуться в лоно «Арзамаса» лишь после публичного исповедания грехов и «выражения раскаяния». На грешника-арзамасца налагается епитимья: «за ужином лишается он своего участка гуся». По исполнении положенной епитимьи происходит отпущение грехов кающегося, сопровождаемое особым «священнодействием»: «По окончании ужина президент благословляет его лапкой гуся, нарочито очищенною для сего». Благословение гусиной лапкой – несомненно, пародический аналог крестного знамения, которым священник при чтении разрешительной молитвы осеняет голову покаявшегося грешника.

В совершении «арзамасских таинств» принимают участие все члены общества. И это не было просчетом: само избрание в «Арзамас» уподоблялось не только крещению, но и таинству священства, хиротонии. Новоизбранный арзамасец входил сразу и в «церковь», и в «священство». Более того, он тут же оказывался «епископом» бога Вкуса, то есть получал, помимо прочего, право рукополагать в «священство» новых членов.

Если «Арзамас» осознается истинной церковью бога Вкуса, то «Беседа любителей русского слова» получает в арзамасской космологии атрибуты безбожного мира, «мира извращенного». В протоколах и речах члены «Беседы» постоянно называются раскольниками, язычниками и магометанами, а чаще всего – бесами (упражнения лидера беседчиков А. С. Шишкова в области «корнесловия» как бы провоцировали арзамасцев на эту этимологическую игру: «Бес-еда – царство «бес-ов»), «Беседа» – это «пиитический ад Арзамаса», царство зла и смерти.

Знаменательным в этом контексте оказывается уподобление «Беседы» библейскому антиподу Нового Иерусалима – Новому Вавилону, символическому граду греха и безбожных мерзостей. (Кстати, не реже, чем бесами, беседчики будут именоваться «халдеями», то есть вавилонянами.) Согласно Апокалипсису, временно торжествующий и превозносящийся в своей греховной гордыне Новый Вавилон обречен на гибель, и арзамасцы в свою очередь уверены в скором падении «Вавилона» – «Беседы».

Содействие окончательной победе бога Вкуса над врагами и повсеместное установление его царства – такова задача арзамасской «церкви».

Вторая – «государственная» – сторона арзамасского универсума позволяла включить в игру еще одну напрашивающуюся аналогию, заложенную в самом названии общества: «Новый Арзамас» – «Новый Рим».

Арзамасские тексты насыщены римскими реалиями и римской атрибутикой, латинскими цитатами и именами античных героев. Римский колорит присутствовал на заседаниях «Арзамаса» столь же явно, как и колорит церковно-библейский. «Римское» служило синонимом «государственного».

Интересно, однако, что в государственной игре арзамасцев возникают проекции не на имперский, а почти исключительно на республиканский Рим. И это не случайно. Римская республика выступала в сознании умеренных либералов начала XIX века, к числу которых принадлежали и арзамасцы, как символ идеальной государственности, сочетающей свободу с законом, верность традициям – с гражданскими добродетелями, цивилизованность – с мужественной героикой. Само внутреннее устройство «Арзамаса» подчинено республиканским началам. В «Арзамасе» все равны, но это, с позволения сказать, аристократический эгалитаризм. Все уравнены в благородстве дарований и именуют друг друга «превосходительствами» (согласно принятой в России Табели о рангах, титул для генеральских чинов).

Из числа «превосходительных» сограждан на каждое заседание выбирается президент – первый среди равных. При этом президент мог шутливо именоваться диктатором. Но здесь это – не синоним беззаконного деспота, но обозначение должностного лица ранней Римской республики, наделявшегося по воле народа чрезвычайными полномочиями на период военных действий против врагов. В свою очередь, проживающие в Москве Вяземский и В.Л. Пушкин именуются в речи Жихарева «арзамасскими нашими консулами». Консулы, как известно, – два высших должностных лица республиканского Рима. По истечении срока должности они получали в управление какую-либо подчиненную Риму провинцию и звание проконсула. Соответствующим образом следует понимать и шутку Жихарева: Вяземский и В. Л. Пушкин – полномочные представители «Арзамаса», наместники республики истинного вкуса в старой столице.

«Арзамас» – республика не только равных, но и свободных людей. Они поклоняются «грозной и мирной богине Свободе», и даже красный колпак президента расценивается как «скромный символ литературной свободы». Равенство и свобода с неизбежностью влекут за собой третий компонент республиканского идеала – братство. Арзамасцы часто именуют свой кружок братством, а себя – собратьями. Идея братства коренилась в карамзинистском культе дружбы, на котором были воспитаны арзамасцы. Однако в контексте арзамасской игры этот культ осмысливался сквозь призму римской политической морали, превратившей «дружбу» из явления частного быта в одну из основ государственной жизни. Когда Блудов, приветствуя вступающего в «Арзамас» Вяземского, торжественно протягивал ему «руку на братство и любовь» и рекомендовал вечно помнить арзамасский обет – стихи Жуковского, содержавшие призыв «Для дружбы все, что а мире есть», он, несомненно, соединял в своих словах карамзинистские заветы с идеями республиканской античности.

Наконец, «Арзамас» – это военная республика, окрепшая и утвердившаяся в непрестанных боях с врагами. В выступлениях арзамасцев постоянно упоминаются атрибуты военной римской героики: «ряды трофеев», «главы, отягченные лаврами», «победы и триумфы». Арзамасцы охотно цитируют сентенции римских военачальников: «Ты пришел, увидел, победил»; «Да будет разрушен Карфаген!» и т. п. Особенно часто обыгрывается напрашивающаяся параллель между «гусями Арзамаса» и знаменитыми римскими гусями. «Кто знает! – говорит Н. Тургенев. – Может быть, арзамасские гуси освободят русскую словесность от варварства Беседы. Гуси же однажды спасли и Капитолий».

Почему же арзамасская космологическая игра отлилась именно в эти, а не иные формы?

Сразу же отбросим как несостоятельные попытки связать церковно-государственную игру с сатирой. Доныне, к сожалению, бытует представление, что арзамасцы как наследники вольтерьянства и просветительства попросту издевались над церковью, а заодно и над «церковностью» «Беседы любителей русского слова». Большую нелепицу трудно придумать, поскольку арзамасцы в большинстве своем (исключения, вроде Вяземского, только подтверждают правило) были люди искренне и глубоко религиозные. В неприязни к «идеальному» республиканизму их тоже трудно заподозрить (этого вопроса мы уже касались чуть выше). Да и сам характер использования церковно-государственной символики свидетельствует о том, что в сознании арзамасцев она связывалась с утверждением позитивных ценностей, а не с «разоблачением»…

На наш взгляд, внешний и ближайший стимул для «церковного» и «государственного» миростроительства «Арзамаса» дали – как то нередко бывает – литературные противники. В 1811 году А.С. Шишков в своем «Рассуждении о красноречии Священного Писания» связал литературную программу карамзинистов, желавших «писать так, как говорят», с покушением на основы православия и сословной монархии. «Какое намерение полагать можно, – восклицал маститый архаист, – в старании удалить нынешний наш язык от языка древнего, как не то, чтоб язык веры, став невразумительным, не мог никогда обуздывать языка страстей?» И здесь же констатировал: «…Желание некоторых новых писателей сравнить книжный язык с разговорным, то есть сделать его одинаким для всякого рода писаний, не похоже ли на желание тех новых мудрецов, которые помышляли все состояния людей сделать равными».

Для человека, мерившего культуру критериями национально-государственной пользы, такие выводы были вполне закономерны.

Карамзинисты реагировали неординарно. Они не стали оправдываться по существу предъявленных обвинений (хотя брошенные Шишковым упреки были весьма нешуточными и притом совершенно несправедливыми). Устами Дашкова, автора полемической брошюры «О легчайшем способе возражать на критики», они заявили, что «к суждением о языке примешивать нравственность и веру» – значит демонстрировать, «сколь сильно действует оскорбленное самолюбие и желание властвовать в республике словесности». Иными словами, карамзинисты публично провозгласили, что в литературе действуют только литературные – и никакие иные! – критерии.

После состоявшегося «обмена любезностями» пройдет совсем немного времени – и карамзинисты введут в арзамасскую игру религию и политику на правах развернутых метафор литературности. Здесь, в мире литературы, признается лишь одна «религия» – верность вкусу и лишь одна «государственность» – республика словесности (la republique des lettres). Такая позиция саму постановку вопроса о подчинении литературы государственно-религиозным нуждам делала абсурдной. Своей игрой арзамасцы парадоксально утверждали суверенность и самоценность литературного дела, закрепляли за ним почетное место (на равных!) среди важнейших областей человеческой жизнедеятельности.

Однако попытавшись объяснить смысл тематики арзамасской игры, мы еще не объяснили самого факта этой игры. Почему важные для арзамасцев (и глубинно вполне серьезные) идеи требовалось тут же травестировать? Зачем понадобились все эти пародийные «евхаристии», благословения гусиными лапками, «титулярные диктаторы гусиного стада» и тому подобное? Почему нешуточным обвинениям противников арзамасцы противопоставили «галиматью», а не патетику?..

Дело в том, что опыт патетики у карамзинистов уже имелся. В самом начале XIX столетия несколько молодых москвичей (среди них – будущие арзамасцы Жуковский, А. Воейков, Александр Тургенев) решили объединиться в Дружеское литературное общество, с тем чтобы придать своим занятиям в области словесности и нравственности более систематический характер. Идеалисты и энтузиасты, они рассматривали свои собрания в ветхом «поддевическом» доме Воейкова как начало преобразования литературы и, вместе с нею, всей жизни на более совершенных и разумных началах. Сама словесность при этом казалась сокровищницей готовых образцов для совершенствования мира.

Позднее, уже в «арзамасскую» пору, Воейков будет вспоминать об этих под- девических встречах со смешанным чувством ностальгической грусти и добродушно-снисходительной иронии – как и подобает зрелому мужу вспоминать собственную юность:

И вот крапивою заглохший сей пустырь.
Где в ветхом доме мы столь сладко пировали.
Который мы мечтами населяли.
Где цвел тот сад, который мы
В поверенные тайн сердечных выбирали,
Где, распалив вином и спорами умы

И к человечеству любовью.
Хотели выкупить блаженство ближних кровью,
Преобразить спешили мир,
Пиладов выбирали в други,
Шарлотт и Элоиз в подруги.

При звуке радостном поколов, хоров, лир
Нам, юношам неосторожным,
И невозможное казалося возможным…

Увы, жестокие удары судьбы быстро разрушили воздушные замки юношеского идеализма. В этой ситуации роль соломинки, за которую ухватились растерявшиеся друзья, сыграл творческий и человеческий опыт Н.М. Карамзина, некогда пережившего не менее сильное разочарование в возможности разумного переустройства бытия. Горький скептицизм не привел Карамзина к отчаянию. На смену утопической программе «преображения мира» пришла трезвая программа «построения себя», собственной судьбы. Особая роль отводилась теперь литературе, поэзии. Поэзия – своеобразная «компенсаторная» сфера бытия; здесь можно (и даже должно!) осуществлять те мечты, которые невоплотимы в низкой действительности. В послании «К бедному поэту» появляется прямой призыв:

…Платонов воскрешая
И с ними ум свой изощряя.
Закон республикам давай
И землю в небо превращай.

И в то же время Карамзин не устает напоминать о том, что идеальный мир поэзии – это, по большому счету, мир выдуманный («Что есть поэт? Искусный лжец…»), а свободное поэтическое воплощение всех мыслимых общественных идеалов – лишь прихотливая игра, помогающая смягчить унылую горечь реальности:

Мой друг! существенность бедна:
Играй в душе своей мечтами,
Иначе будет жизнь скучна.

В 1810-х годах Карамзин стал для участников петербургско-московского кружка – к тому времени основательно изменившегося и пополнившегося в своем составе – не только литературным кумиром, но и образцом истинного мудреца, сумевшего постичь законы жизни. Поэтому, создавая Арзамасское общество, друзья-карамзинисты по существу действовали в соответствии с карамзинским рецептом. Они построили свое общество как идеальную республику («закон республикам давай») и как идеальную церковь («и землю в небо превращай»), вместе с тем подчеркнуто ограничив сферу создаваемого мира пределами литературы и литературного быта.

Организующим началом новосозданного мира оказался смех. Смех стал формой утверждения значимых для арзамасцев ценностей и одновременно формой защиты их: защиты от литературных врагов и, что особенно важно, – от самих себя. Смех позволял оставаться в пределах литературного мира, смех проводил границу между литературой и «существенностью», между игрой в утопию и собственно утопией, соблазном воплотить в жизнь невоплотимое.

Переход этой границы оказался для «Арзамаса» роковым. Впрочем, лучше всего об этом сказал Жуковский в уже упоминавшемся письме к фон Мюллеру: «До тех пор, пока мы оставались только буффонами, наше общество оставалось деятельным и полным жизни; как только было принято решение стать серьезными, оно умерло внезапной смертью».

После распада «Арзамаса» его участники, освобожденные от отрезвляющей опеки смеха, вновь попытались «преобразить мир», воплотить утопию в жизнь: одни – в тайных обществах, другие – на государственной службе, третьи – в императорском дворце… К существенным результатам это не привело…

«Арзамас» же, завершив свое кратковременное земное поприще, остался в истории русской культуры светлым и притягательным воспоминанием. Эту притягательность не уничтожили ни безапелляционные приговоры «шестидесятников» (типа Чернышевского и Писарева), ни скудоумное высокомерие позитивистов, ни даже снисходительные похвалы советских спецов от литературоведения. Оно и понятно: русская культура всегда втайне тосковала по умению превращать трагедию в водевиль, танцевать на узеньком мостике, перекинутом через пропасть, и увлеченно играть в мяч накануне конца света. Так труженик-разночинец, порой сам себе в том не сознаваясь, тоскует по вызывающе бесполезной – и оттого мучительно желанной – аристократической легкости.

«ЗС» № 2/1993



[1] Весь протокол этого заседания, писанный Жуковским, обыгрывает параллель «Арзамас» – «Иерусалим». Так,шутливо перефразируя знаменитый 136 псалом («Аще забуду тебя, Иерусалиме, забвенна будет десница моя»), Жуковский провозглашает: «…Каждый в душе своей говорил вместе с Давидом: «О Арзамас! Если забуду тебя, да будет забвенна десница моя!».

Закрыть меню