Крымские картины жизни Марины Цветаевой

Зульфия Алькаева

9 октября этого года исполняется 125 лет со дня рождения одного из самых значительных русских поэтов — Марины Цветаевой. Посвященное ей эссе Зульфии Алькаевой, лауреата первой премии в номинации «Эссе» на презентации 1-го Международного конкурса-фестиваля «Образ Крыма» (Москва), пусть будет благодарным воспоминанием о поэте в связи с этой датой.

Целому морю — нужно все небо,
Целому сердцу — нужен весь Бог.
Марина Цветаева, «Н. Н. В.»

Солнце Крыма так активно поучаствовало в судьбе великого русского поэта Марины Цветаевой, что, перебирая лучи и отблески одних лишь южных событий и встреч, можно в красках нарисовать практически всю ее жизнь. А началось все с безжалостного пожара — условного пожара, выжженного куска девичьего сердца, отведенного для ее матери.

Первые крымские адреса Марины Ивановны Цветаевой — севастопольская гостиница и дача врача и писателя Сергея Яковлевича Елпатьевского в Ялте. Мать лечится, Марина и Ася учатся в гимназии… Приехав весной 1905 года на поезде в Севастополь, семья несколько дней проводит в гостинице. Девочки гуляют с отцом по приморскому бульвару и Графской пристани, с удивлением замечают, что здешнее море не зеленое, как Средиземное, а темно-синее. Покидая город, сестры посещают «Севастопольскую панораму», а потом пароход доставляет их в Ялту. Больше всего свидетельств об этой поре оставила Анастасия Ивановна Цветаева. Ялту она называет красавицей, а Массандру вообще раем. «…Ялта-красавица! — писала она в «Воспоминаниях». — Как понятно стало это ходячее слово — как только мы очутились на Дарсановской горке!.. Вверх, вверх, меж стенок садов, изгибается дорога, мимо аптеки, женской гимназии, мимо дворца эмира Бухарского, пока не упирается в дачу Елпатьевского: белая, двухэтажная, с двухэтажной террасой в полдома шириной, свободна от тени и зелени, открытая ветру и взгляду на море, далеко внизу за домами, сизо-черной чертой… За дачей — округлость горы… Елизавета Федоровна Лужина снимала на даче Елпатьевского весь второй этаж и от себя сдавала жильцам комнаты. Нам она сдала две, смежные: большая была мамина, меньшая — Марусина и моя. Из маминой комнаты была дверь на террасу».

1905-й, мятежный для России, год оказался переломным и для семьи московского профессора Ивана Цветаева — по причине, правда, не связанной с революцией. Целебный ялтинский воздух облегчил состояние матери Марины Цветаевой, страдающей туберкулезом, но не предотвратил скорой трагической развязки. В 1906 году все они еще наслаждаются красотами Ялты, но в том же году, в Тарусе, Мария Александровна Мейн умирает. Марина и ее сестра Ася осиротели. Большая семья распадается.

Однако смерть матери не отравила для впечатлительной Марины образ благословенного Крыма. Ко времени следующего свидания с этой землей личная рана, видимо, успела отчасти затянуться. Это был уже апрель 1909 года, Марина провела тогда на море пасхальные каникулы вместе с соученицами по гимназии М. Г. Брюхоненко. Опять же, сначала был Севастополь (до него добирались поездом), а потом — морской путь в Ялту. Думается, уже тогда шестиклассница Марина если не примеряет рыцарские доспехи, то, по крайней мере, напитывается героическим бесстрашием, учится принимать контрасты природы, ее бури и ветры, как призыв к мужеству и напору. Такие настроения можно воссоздать, например, по точному, почти кинематографическому, описанию гимназисткой Татьяной Астаповой той ялтинской поездки: «…В Ялте повеяло теплом. Каждый день мы совершали экскурсии то на линейках, то пешком. Розовые облака цветущего миндаля на яркой синеве неба показались нам волшебной сказкой. Но погода все еще не установилась. Во время нашей поездки на Ай-Петри вдруг повалили густые хлопья снега. Но никогда я не видела, чтобы Цветаева зябла и куталась, как остальные. Она предпочитала ездить рядом с возницей, и я помню ее фигуру на козлах с развевающимися волосами, легко одетую, с бусами вокруг шеи…». Мятежная стихия юга, яркие картины так захватывают девушку, что даже книги, без которых ее раньше нельзя было представить, на время отложены в сторону. «Милая Валечка, — пишет Цветаева в апрельском письме сестре Валерии, — если бы ты знала, как хорошо в Ялте! Я ничего не читаю и целый день на воздухе, то у моря, то в горах. Фиалок здесь масса, мы рвем их на каждом шагу. Но переезд морем из Севастополя в Ялту был ужасный: качало и закачивало всех. Приеду верно 3-го или 4-го. Всего лучшего. МЦ.».

Летом 1911 года Марина отдыхает в Гурзуфе, а оттуда переезжает в Коктебель: гостеприимный дом поэта и художника Максимилиана Волошина открыт для нее. Львиную гриву «коробейника друзей» Макса она видит уже не впервые — эта большая пушистая голова уже склонялась над ее первой книгой «Вечерний альбом», и было это в Москве, в 1910 году. Самый первый доброжелательный отзыв о стихах молодой поэтессы Цветаевой принадлежит М. Волошину. В очерке «Живое о живом» М. Цветаева приходит к выводу: «Максу я обязана первым самосознанием себя как поэта…». В письме к его матери, Елене Оттобальдовне Кириенко-Волошиной (Пра), она тоже не жалеет высоких слов: «Кок­те­бель 1911 г. — счастливейший год моей жизни, никаким российским заревам не затмить того сияния», а в конце 1930‑х годов оставляет лаконичное признание: «Таруса… Кок­те­бель да чешские деревни — вот места моей души». Незабываемым этот город сделали для нее не только Волошины, но и общение с Аделаидой Герцык, Софией Парнок, Осипом Мандельштамом и мно­гими другими яркими гостями дома. Там, среди спелых, дурманящих запахов Крыма, в интеллектуальном кругу друзей, Марина жадно напитывалась соками из двух рек: любви и знаний. Вдохновенный «час ученичества» позже М. Цветаева воспоет в своем стихотворении «Есть некий час…» (15 апреля 1921 года):

Есть некий час — как сброшенная клажа:
Когда в себе гордыню укротим.
Час ученичества — он в жизни каждой
Торжественно-неотвратим.
Высокий час, когда, сложив оружье
К ногам указанного нам — Перстом,
Мы пурпур Воина на мех верблюжий
Сменяем на песке морском.
О, этот час, на подвиг нас — как Голос,
Вздымающий из своеволья дней!
О, этот час, когда, как спелый колос,
Мы клонимся от тяжести своей…

Крым, неизбежно связанный в сознании Марины с болезнью матери, словно пытается зацеловать ее, окружить нежностью и теплом, задушить в объятиях… Вместо тени матери, этой неизлечимой тоски, полуостров дарит ей живого человека, пусть тоже чахоточного, слабогрудого, но так похожего на прекрасного принца. Проклятый туберкулез — бич этого скудного голодного времени — просочился и сюда, к счастливым влюбленным.

Недополученное материнское тепло поначалу Марина ищет в старшей по возрасту гордой поэтессе Софии Парнок. Но потом понимает: ей суждено самой стать для кого-то старшей, заботливой, надежной, примерить на себя тот «шлем», «каску», «гриву», вообще все атрибуты силы, которые раньше она отмечала в портрете своей подруги. Сергей Эфрон и стал тем хрупким деревцем, который нуждается в ее опеке. Марина Цветаева — поэт «в доспехах». Современники помнят: она узнавала себя в фигуре Пражского рыцаря Брунсвика, сторожащего Карлов мост. Этот поэт даже Георгия Победоносца смеет подбодрить в стихах: «Мужайся! Я твой щит и мужество!»

Ученые уверили нас лишь сегодня: природа сделала сильным полом так называемый «слабый»; с точки зрения выживаемости и выносливости женщина превосходит брутального мужчину. Однако Цветаева как будто знала и понимала это всегда. При этом ее бытие с избранником и в воображении, и в стихах, и в реальности согласуется с законами русской волшебной сказки: для жениха, как и положено, нашлось задание-испытание, да и умерли супруги с небольшой разницей во времени: М. Цветаева — в последний день августа 1941 года, С. Эфрон — через полтора месяца, 16 октября.

А счастлива эта пара была именно в Крыму. Ариадна Эфрон, их дочь, писала: «Тот Крым она (Цветаева) искала везде и всюду — всю жизнь…»:

*   *   *

Над Феодосией угас
Навеки этот день весенний,
И всюду удлиняет тени
Прелестный предвечерний час.
Захлебываясь от тоски,
Иду одна, без всякой мысли,
И опустились и повисли
Две тоненьких моих руки.
Иду вдоль генуэзских стен,
Встречая ветра поцелуи,
И платья шелковые струи
Колеблются вокруг колен.
И скромен ободок кольца,
И трогательно мал и жалок
Букет из нескольких фиалок
Почти у самого лица.
Иду вдоль крепостных валов.
В тоске вечерней и весенней.
И вечер удлиняет тени,
И безнадежность ищет слов.  

14 февраля 1914 г.

«Иду вдоль генуэзских стен»… Здесь, как видим, промелькнул изысканный географический топоним, который перекликается с бесценной для Марины Ивановны генуэзской сердоликовой бусиной, соединившей ее с роковым хрупким юношей Сергеем Эфроном. Потом ювелир вставит бусину в кольцо, и она будет всегда при ней. Какой цветаевед и любитель поэзии не помнит эту романтическую историю, когда мистически настроенная Марина загадала: суженым ее станет тот, кто найдет и подарит ей ее любимый камень — медовый сердолик, светящийся, похожий на так же обожаемый ею янтарь? Это чудо свершилось именно на коктебельском берегу, в мае 1911 года, в день знакомства с Сергеем Эфроном. Кстати, как раз у любимых поэтом Генуэзских стен, благодаря усилиям основательницы музея сестер Цветаевых Ирины Михайловны Двойниной, в 2002 году загорелся первый в Феодосии «Цветаевский костер».

Примечательно, что время пощадило многие дома в Феодосии, где бывала Марина, так что можно и сегодня прогуляться по городу цветаевскими маршрутами. «Это сказка из Гауфа, кусочек Константинополя… И мы поняли — Марина и я, — что Феодосия — волшебный город и что мы полюбили его навсегда». Это отрывок из «Воспоминаний» Анастасии Цветаевой. А вот что пишет Анастасия в 1913 году, когда, похоронив отца, сестры Цветаевы проводят зиму в Феодосии. «Из всех городов прошлого сильнее всего позвал нас город, где мы были так счастливы два года тому назад… Я снимала… домик на Бульварной улице… Марина жила в минутах десяти от меня, вверх по отлогой горе… Садик вокруг низкого длинного домика был густой, уютный, веселый, с холма был вид на море… Марина была счастлива с ее удивительным мужем, с ее изумительной маленькой дочкой — в те предвоенные годы».

Если же вернуться к ранним детским впечатлениям героини эссе, стоит сказать о беспрестанно звучащем в ней стихотворении «К морю» Пушкина, о том, что под памятником Александру Сергеевичу на Тверском бульваре ей чудился говор волн. А морским артефактом тогда была для нее не ракушка, а украденная у Лёры[1] открытка с видом итальянского городка Нерви: «первая и единственная морская достоверность: синяя открытка от Нади Иловайской из того самого Nervi, куда ехали — мы» (М. Цветаева, «Мой Пушкин»). Прибавим к сказанному обстоятельство раннего ухода из жизни Наденьки из-за туберкулеза (тайной любовью к ней Марина буквально «болела»), и выстроится жуткая цепочка печальных событий, замкнутая на образе моря. «Надя Иловайская» для меня — вся я 10 лет: БЕЗДНА. С тех пор я – что? научилась писать и разучилась любить. (И первое не совсем, и второе не совсем, — даст Бог на том свете — первому разучусь совсем, второму научусь заново!)» (Из письма В. Н. Буниной. Париж, Медон, 23 мая 1928 г.)

Море апеллирует к вечному, непостижимому. На пляже хорошо думается о любви: «Только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор как впервые не полюбила (в детстве любила, как и любовь), порываюсь любить его… Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу… То же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) — невосстановимое, нечислящееся… Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения: море, любовь».

Цветаевой владели и тяга к свободно бурлящей водной стихии, и непонимание ее, страх перед ней. «Столько места, а ходить нельзя» — это тоже ее слова о море. Как страстному пешеходу, Марине Ивановне хочется преодолеть пространство моря твердыми физическими усилиями, но это в принципе невозможно, даже если выучиться гребле: море непобедимо. Море — это бездна, а бездна всегда глубока и черна…

Принимая во внимание, что «черный» — самый часто встречающийся цвет в поэтическом словаре Цветаевой (151 одно слово со значением этого цвета нашла филолог Л. В. Зубова), мы откроем и то, что символика черного чрезвычайно важна для сопоставления рифмующихся пластов биографии поэта. Чего в «черной» краске больше: траура, ночи, загадки, депрессии, — если речь идет о Марине Цветаевой? Я склонна согласиться с анализом цветообозначения Цве­таевой, предложенным Зубовой в книге «Поэзия Марины Цветаевой: лингвистический аспект»: «Черное — опустошенность как результат динамического процесса и как готовность к слиянию с абсолютом («очищение огнем», катарсис)».

Утрата матери была для Марины Цветаевой не только началом сиротства, но и потерей источника музыки, того строгого черного инструмента, на котором гениальная пианистка М. А. Мейн заставляла играть свою дочь. «Рояль был моим первым зеркалом, и первое мое, своего лица, осознание было сквозь черноту, переведением его на черноту, как на язык темный, но внятный. Так мне всю жизнь, чтобы понять самую простую вещь, нужно окунуть ее в стихи, оттуда увидеть» (очерк «Мать и музыка»).

Лакированную черноту рояля Ма­рина находит теперь в кипящем звуками Черном море, и через зеркало моря постигает симфонию своей судьбы.

Черноморский бриз не утаил от поэта, сказавшего о себе: «Мне дело — измена, мне имя — Марина, // Я – бренная пена морская», — горькое предчувствие трагедий, как, может быть, высокую плату за испытанное счастье любви: «И вечер удлиняет тени, // И безнадежность ищет слов»…



[1] Валерия Цветаева, старшая — по отцу — сестра Марины. (Прим. ред.)

ЗС 10/2017

Закрыть меню