Николай I

Александр Янов

«…Было бы даже неестественно, чтобы
тридцатилетний режим глупости, развращенности
и злоупотреблений мог привести к успехам и славе».
Ф.И. Тютчев.

«Главный недостаток этого царствования
в том, что все оно было ошибкой».
А. В. Никитенко.

 

Откуда повторяемость?

Если трижды на протяжении четырех столетий возникали в истории России «черные дыры» (космические объекты, в которых исчезает свет), возникали в самые разные исторические эпохи, то как объяснить эту странную повторяемость? Нет слов, тираны нередко являлись в позднее Средневековье в истории любой европейской страны. Вспомните хоть Людовика XI во Франции (которого Монтескье считал родоначальником французского деспотизма) или Генриха VIII в Англии и Филиппа II в Испании. Однако в новое время, в XIX веке, ничего подобного в этих странах не повторилось. Не возникла в них своя «политическая религия», как называл официальную народность ее автор граф Сергей Уваров, не объявила она себя последней истиной, не явился свой прапорщик на троне, как отозвался однажды о Николае Пушкин, – ни в Англии, ни во Франции, ни даже в Пруссии или в Австрии. Нигде, кроме России. Почему?

Каким образом Россия оказалась исключением из правила, и притом единственным, – тут загадка.

Хочу попробовать в ней разобраться. Тем более что никто еще не рассматривал николаевскую попытку вернуть страну в допетровскую Московию как историческую загадку.

А именно это я и хочу сделать.

 

Отлучение от Европы

Можно, конечно, отнести это на счет живучести российского самодержавия, агония которого действительно затянулась в стране надолго, до самого конца ХХ века. Такое соображение, однако, было бы лишь отговоркой, поскольку игнорирует главный вопрос: а почему так надолго затянулся здесь режим неограниченной власти? Самодержавие существовало в России с 1560 года (как я думаю) и по меньшей мере двадцать самодержавных государей сменились на ее престоле за эти столетия. И трое – Иван IV, Николай I и Сталин – умудрились спровоцировать против России европейские коалиции.

Самодержцами – и очень жестокими – были и Петр I, и Екатерина II. Только по какой-то причине никогда не пытались они, в отличие от этих троих, «отрезаться от Европы», по старинному выражению Герцена, противопоставить ей Россию как альтернативную «цивилизацию», но посвятили свое правление прямо противоположному – утверждению России в качестве одной из великих европейских держав. Более того, Петру пришлось приложить массу усилий, чтобы прорвать глухую изоляцию страны, в которую попала она в результате Ливонской войны, затеянной Грозным (в 1570 году Россия оказалась впервые исключенной из европейского Конгресса в Штеттине).

И долго, век с четвертью, продолжалось это унизительное и опасное отлучение от Европы. «Теоретики международных отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, – заметил в этой связи один из лучших американских историков России Альфред Рибер, – не рассматривали Московию как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов».

Все долгие десятилетия Московия, обязанная своим происхождением Грозному царю, оставалась в Европе, по сути, на правах Оттоманской империи – как чужеродное тело.

Великая революция потребовалась России, чтобы вернуться в Европу. Лишь читая отчаянные призывы Петра к французскому королю – «Европейская система изменилась. Исключите Швецию и поставьте меня на ее место», начинаешь понимать, что означало известное признание графа Никиты Панина, руководителя внешней политики при Екатерине. «Петр, – писал он, – выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».

 

Екатерина и Николай

Продолжая дело Петра, Екатерина относилась к этому его завоеванию в высшей степени ревностно. Она не только вывела Россию в ранг европейских держав «первого класса», говоря языком графа Панина. И не только заявила в первом же пункте своего знаменитого Наказа Комиссии по Уложению, что «Россия есть держава европейская», но и сопроводила свое заявление таким удивительным комментарием: «Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в те времена, совсем не сходствовали с климатом страны и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чуждых областей. Петр Великий, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе, нашел тогда такие удобности, каких он и сам не ожидал».

Иначе говоря, весь московитский период отлучения от Европы был официально объявлен неестественным для России (не соответствующим ее климату и в этом смысле просто исторической аберрацией). Новая история страны начиналась, согласно Екатерине, с ее возвращения в Европу. Можно как угодно относиться к наивной попытке императрицы («обокравшей», как она сама признавалась, Монтескье) теоретически обосновать свое сомнительное историографическое новшество. Намерения ее, однако, сомнению не подлежат.

Нетрудно себе представить, как отнеслась бы императрица к стремлению своего внука Николая, оказавшегося полстолетия спустя на ее престоле, перечеркнуть все усилия Петра и ее собственные старания. Ведь то, что он и впрямь их перечеркнул, буквально бросается в глаза. Дело дошло до того, что ее собственные письма Дидро и Д’Аламберу были запрещены николаевской цензурой. Есть и более серьезный пример.

Европа была для нее скорее символом, нежели совокупностью реальных государств. Говоря научным языком, означала она для них «идеальный тип» государственности, способной к политической модернизации. Именно поэтому никак не могла допустить Екатерина, чтобы ее страну отождествили с Азией, где деспотизм обрекал общество, согласно общепринятой тогда «климатической» классификации Монтескье, на политическую смерть.

Не забудем также, что власть этой «климатической» теории была в ту пору абсолютной – даже над самыми просвещенными умами. Белинский не сомневался десятилетием позже, что «народ, не сознающий себя живым членом человечества, есть не нация, но… живой труп, подобно китайцам, японцам, персиянам и туркам». Мудрено ли, что для Екатерины деспотизм, свойственный этим «живым трупам», всегда был не только бранным словом, но и личным оскорблением?

А что же ее внук Николай? «Да, – признавался он, – деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации». А вот позиция его единомышленника и сотрудника, графа Уварова по поводу согласного с деспотизмом «гения нации», а также «гнуснейшего и посрамительнейшего в человечестве состояния»: «У политической религии, как и у веры в Бога, есть свои догматы. Для нас один из них крепостное право. Оно установлено твердо и нерушимо. Отменить его невозможно, да и ни к чему».

Поворот, согласитесь, головокружительный. Внук Екатерины так же грубо и откровенно разрушал дело своей бабки в XIX веке, как Грозный царь, который тоже ведь был внуком европейского реформатора России Ивана III, разрушал дело своего деда в XVI. Это был тотальный переворот. Уваров и его император сознательно и даже с большим воодушевлением лепили антипетровский образ России.

Дело, однако, было не только во внезапной и драматической перемене официальной риторики. Еще важнее, что как прагматический политик, посвятивший жизнь приобщению России к «символической» Европе, Екатерина непременно увидела бы в николаевском перевороте угрозу европейской коалиции против «отечества драгого». И действительно ведь Крымская катастрофа была в нем заложена, подобно дубу в желуде.

По крайней мере по трем причинам.

Во-первых, противопоставление России Европе не могло долго оставаться лишь правительственной риторикой. Оно должно было тотчас обрести своего рода лобби из влиятельных националистических идеологов, оправдывавших и обосновывавших эту новую культурно-политическую ориентацию страны.

Во-вторых, это «особняческое» лобби, проповедовавшее превосходство России над Европой, должно было раньше или позже заставить самодержца поверить в его собственную риторическую фикцию. И это не могло не сказаться на его отношении к Европе. Соблазн бросить ей вызов оказался непреодолим. Дело и кончилось Крымской войной.

В-третьих, наконец, низведение страны, как в московитские времена, на уровень Оттоманской империи, т.е. чужеродного Европе тела, не могло не вызвать в ней ответную реакцию. Короче, николаевский переворот был чреват возникновением в Европе массовой русофобии. Очень точно объяснил этот резкий перелом в отношении Европы к России П.Я. Чаадаев:

«Турки – отвратительные варвары. Пусть будет так. Но варварство турок не угрожает остальному миру, а это нельзя сказать о варварстве некоей другой страны. Притом же с варварством турок можно бороться у них, с другим варварством это невозможно. Вот в чем весь вопрос. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозглашало себя единственной настоящей цивилизацией, единственно истинной религией, его терпели; но с того дня, как оно противопоставило себя Европе в качестве политической и моральной силы, Европа должна была сообща против этого восстать».

Антипетровский переворот Николая сделал военное столкновение с Европой неминуемым. И уже по одной этой причине предстояло ему стать гигантским водоразделом, безнадежно расколовшим петербургский период русской истории на две не только разные, но и враждебные друг другу части – условно говоря, екатерининскую и николаевскую.

 

«Вызов Петра»

Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению: нельзя объяснить николаевский переворот затянувшейся на два столетия агонией русского самодержавия. Напротив, очень похоже, что именно он и объясняет эту затянувшуюся агонию.

Если Иван Грозный создал режим неограниченной власти, раздавив в ходе первой самодержавной революции 1560-х набиравший в его время силу в России «абсолютизм европейского типа» (по определению С.О. Шмидта), то вторая самодержавная революция при Николае отрезала стране путь к назревшей уже к середине XIX века конституционной монархии.

Пока это лишь моя гипотеза. Но вот некоторые факты, ее поддерживающие. Американский историк так описывал английскому премьеру Питту проект, представленный в 1805 году последним из «екатерининских» самодержцев России: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность». Осторожный Питт, конечно, отверг этот проект. Но Александр Павлович остался верен своим идеям и десятилетие спустя, когда отказался вывести свои войска из оккупированного Парижа, пока Сенат Франции не примет новую конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Я не знаю, признают ли сегодняшние французские историки, что первой своей либеральной конституцией Франция обязана русскому царю. Мы о другом. О том, что представить себе, чтобы Николай, оказавшись на месте брата, настаивал на введении где бы то ни было конституции, – за пределами воображения.

Так откуда эта разница между европейцем Александром и московитским прапорщиком на престоле?

По словам одного уважаемого русского историка А.Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в «европейский концерт» международных связей, а ее внешнюю политику – в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось… образцом общего переустройства империи». Совершенно очевидно, что культурно-политическая ориентация страны при Александре, как она описана Пресняковым, ни при каких обстоятельствах не могла спровоцировать вооруженную конфронтацию с Европой. Николаевский переворот ее спровоцировал.

Один из беспощадных обличителей Александра I М.Н.Покровский вынужден был признать, что подготовленный в 1810 году по поручению императора конституционный проект Сперанского «вовсе не был академической работой», напротив, «Сперанский серьезно рассчитывал на осуществление своего проекта, Александр серьезно об этом думал, их противники не менее серьезно опасались введения в России конституции». Ни один историк, как бы ни относился он к Николаю, не смог бы себе представить, чтобы при нем в России могло происходить хоть что-то подобное.

И наконец, именно при Александре Россия ответила на «вызов Петра», как назвал отказ от московитского наследства Герцен, совершенно европейским поколением декабристов, поставившим во главу угла своих революционных проектов, именно конституционную монархию. А также золотым веком русской литературы, который Николаю, как он ни старался, так и не удалось, в отличие от декабристского восстания, подавить. Царствование последнего «екатерининского» самодержца породило небывалый расцвет русской культуры, а Николай создал в стране «нравственную пустыню».

Думаю, что, по крайней мере, в одном отношении «вызов Петра» и впрямь сработал. Спустя век с четвертью интеллектуальная элита России – «все, что было в ней талантливого, образованного, знатного, благородного и блестящего» – была готова довести его дело до логического конца: ориентированное на Европу самодержавие неизбежно должно было вырастить своих могильщиков.

Наверное, прав был один из самых замечательных эмигрантов Владимир Вейдле, заметив, что «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал… Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина». Прав, без сомнения, и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения». Или, может быть, просто, как комментировал Н.Я.Эйдельман, «для декабристов и Пушкина требовалось два-три «непоротых» дворянских поколения».

Волей-неволей приходится заключить, что «вызов Петра» был с самого начала чреват возникновением декабризма. Уже потому, что, по выражению того же Вейдле, «окно он прорубил не куда-нибудь в Мекку или в Ллхасу», но в Европу.

 

«Вызов Николая»

Прорубая свое окно, Петр круто развернул лишь культурно-политическую ориентацию режима, то есть сделал практически то же самое, что совершил Николай – только в обратном направлении. Ибо социальная структура России осталась и после Петра старой, по сути, московитской – большинство ее населения как было, так и осталось в рабстве. В результате страна оказалась разодранной надвое, обреченной жить сразу в двух временных измерениях. Ее образованное меньшинство включилось в европейскую жизнь, тогда как крестьянское большинство по-прежнему прозябало в Средневековье.

Первыми, кто понял смертельную опасность этого фундаментального раскола России, были декабристы, поставившие перед собой практическую задачу ее воссоединения. В этом, собственно, и состоит их действительная роль в истории русского самосознания. Нельзя было окончательно избавиться от московитского наследства, не уничтожив крестьянское рабство и самодержавие как его гаранта.

Был ли у декабристов шанс на успех, пусть даже временный? Подавляющее большинство историков уверено, что нет. Исключений, сколько я знаю, два. Первым был Герцен. «Что было бы, – спрашивал он в открытом письме Александру II, – если б заговорщики вывели солдат не утром 14, а в полночь и обложили бы Зимний дворец, где ничего не было готово? Что было бы, если б, не строясь в каре, они утром всеми силами напали бы на дворцовый караул, еще шаткий и не уверенный в себе?» Его заключение: «Им не удалось, вот все, что можно сказать, но успех не был безусловно невозможен».

Похожий сценарий предложил столетие спустя Н.Я.Эйдельман: «Не совсем ясными представляются суждения некоторых историков и литераторов о том, что декабристы были обречены на стопроцентный неуспех… Кто-то из декабристов (Якубович, например) мог бы, конечно, убить Николая; восставшие лейб-гренадеры без труда могли бы завладеть дворцом. Об этих возможностях, как вполне реальных, вспоминал позже сам царь. Тогда могла бы образоваться ситуация, при которой власть в Петербурге перешла бы к восставшим».

Еще интереснее, однако, рассуждение Эйдельмана о том, что могло бы произойти в этом случае: «Историки очень не любят разговоров на темы, что было бы, если бы…», чем, кстати, отличаются от социологов, исследователей общественного мнения, которых интересуют и несбывшиеся, но возможные варианты событий. В случае хотя бы временного захвата столицы 14 декабря были бы изданы важные декреты – о конституции, крестьянской свободе, – что, конечно, имело бы значительное влияние на историю. Этого не случилось, хотя, бывало, осуществлялись и куда менее вероятные события, например, сто дней Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонника Бурбонов».

Как бы то ни было, бесспорно, что численность откровенных противников самодержавия по сравнению с многомиллионным народом была тогда ничтожной (из 579 обвиненных в связи с мятежом 14 декабря в Сибирь пошел 121 человек, еще пятеро – на виселицу). Стоит, однако, сравнить ее с числом тех, кто отважился 4 июля 1776 года в Филадельфии подписать Декларацию независимости Соединенных Штатов, чтоб убедиться, что важно вовсе не это. Ведь и откровенных сторонников независимости тоже было 56 – капля в море по сравнению с их собственным многомиллионным народом. И в случае неуспеха их тоже ожидала виселица. Они рискнули своей вполне благополучной жизнью потому, что, как и декабристы в России, сознавали себя интеллектуальной элитой страны, мозговым центром нации, ответственным за ее судьбу.

И между прочим, их ситуация тоже была отчаянной. Достаточно сказать, что больше трети американцев, так называемые «тори», оставались верны законному монарху в Лондоне и твердо стояли против независимости.

И еще одна треть, как всегда бывает в переломные эпохи, «сидела на заборе», выжидая, кто победит. Добавьте к этому, что бросили 56 диссидентов в Филадельфии вызов самой могущественной тогда империи мира. И что в том же июле высадилась на Лонг-Айленде карательная экспедиция и 32 тысячи солдат готовились идти на подавление мятежа. Сложите все это вместе, и вам неожиданно станет ясно, что у филадельфийских мятежников было в тот роковой день ничуть не больше шансов на успех, нежели у петербургских.

Я хочу сказать, век с четвертью после «вызова Петра» интеллектуальная элита России была готова к не менее кардинальной реформе, чем независимость для Америки. Другими словами – к ее трансформации в нормальную европейскую страну, без самодержавия и крепостного рабства.

 

«Золотой век русского национализма»

Судьба судила иначе. Победил Николай и с ним новомосковитское самодержавие. Его «вызов» России был не менее крутым, чем петровский. Ибо означал он не только новый триумф самовластья и крепостного права. И не только интеллектуальную катастрофу, неизбежную, когда внезапно, в одну ночь лишают общество цвета его молодежи. Означал «вызов Николая» еще и нечто худшее – надолго, на десятилетия, снимается с повестки дня назревшее уже в первой четверти XIX века воссоединение страны. Именно это, надо полагать, и имел в виду М.О. Гершензон, заметив уже в 1911 году, что «Николай и в духовной области, как в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь – не ход ее развития, но ненормальность этого хода». Не менее важно и то, что, разбудив отвергнутое Петром московитское «особнячество», Николай безошибочно нашел единственный способ, каким можно было сохранить в стране крестьянское рабство и самодержавие. Если даже сегодняшний читатель попробует придумать, как можно было бы это сделать в тот роковой для страны час, ничего лучшего не придумает. Только национализм, только московитское убеждение, что «Россия должна идти своим особым путем», что мы единственные, – по язвительному выражению В.О. Ключевского, – истинно правоверные в мире, способно было тогда заново легитимизировать деспотизм и рабство. Стоит ли после этого удивляться, что наступил в России с воцарением Николая «золотой век русского национализма». Что «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»?[1]

Настоящая цена этого николаевского отступления в Московию выяснится лишь впоследствии, когда окажется, что заново посеять в национальном сознании эту «языческую тенденцию к особнячеству», как назовет ее впоследствии В.С. Соловьев, можно сравнительно быстро, особенно если в качестве сеятеля выступает всемогущая администрация режима, открыто объявившего себя деспотическим. Но и двух столетий не хватит для того, чтоб от нее избавиться.

«ЗС» № 4/2008



[1]А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия. 1925 г.

Закрыть меню